Страница 94 из 119
«Слово «немец» было заменено в афише словом «человек»».
Еще:
«Князь Касьян Родионович Батог-Батыев, человек, торгующий мылом».
И:
«Титул «князь» был исключен цензором в перечне действующих лиц и повсюду в тексте».
Новые персонажи — как раз те, что особенно рассердили Николая Павловича:
«Фантазия, моська — без речей.
Пудель — без речей.
Собачка, малого размера — без речей.
Собака, датская — без речей.
Моська, похожая на Фантазию — без речей.
Незнакомый бульдог — без речей.
И новая сноска:
«Эти действующие лица «без речей» не были одобрены цензором в перечне действующих лиц на афише».
…Ошибаясь фактически (думал, что вымарки и исправления цензора злокозненно придуманы авторами Пруткова), по существу я был прав, и не мог не быть, потому что это они, авторы, все сделали для моей правоты.
Подобные цензорские замечания, уж конечно, не были ни случайны, ни единичны, а что до комизма, то попадались и посмешнее. Еще одно воспоминание. Читаю — тоже впервые — работу Герцена «О развитии революционных идей в России» (почему-то подвернулось издание дореволюционное, испещренное по воле цензуры пропусками слов и фраз) и вижу такое сокращение. Говорится, что, дескать, в восемнадцатом веке разврат при дворе дошел до такого размаха и до такой откровенности, что — «регентша Анна Браншвейгская летом… со своим любовником на освещенном балконе дворца…»
Ну и ну!
Можно ли казнить мое юношеское воображение за то, что я раздобыл современное издание и полюбопытствовал-таки, что ж за изыски и причуды телесной любви сокрыл от меня «угрюмый сторож муз»? Оказалось — всего-то-навсего: «спала».
А (ближе к предмету нашего разговора) вымарки в сухово-кобылинском «Деле»?
Беру только фразы, уже попадавшиеся в этой книге:
— …Это особого рода гадина, которая только в петербургском болоте и водится!
— Уж не знаю, на него ли Станислава или его на Станиславе повесить.
«Князь трет себе желудок… Вдруг схватывается и уходит».
Вон! Вон! Вон!
Конечно, совсем не так смешно, как изъятия из герценовского текста или из текста «Фантазии», — не так смешно и не так бессмысленно, — но тоже недурно для рекомендации тонкости цензорского вкуса и нравственности цензорских устоев…
«В истории собственно нашей драматической цензуры, — писал визитер Сухово-Кобылина Юрий Беляев, — «Фантазия» сыграла такую же роль, как и наиболее крупные произведения русской литературы, долгое время находившиеся под запретом. (Хочешь, не хочешь, а первыми в эту компанию напрашиваются «Дело» и «Смерть Тарелкина». — Ст. Р.)Она высмеивала пустоту и ничтожность репертуара 40-х и 50-х годов, трунила над цензурными предрассудками, смелым, хлестким словом клеймила нелепость театральных распоряжений… В качестве драматического произведения «Фантазия» опередила на несколько лет Оффенбаха, сделавшего или, по крайней мере, закрепившего переворот в некоторых воззрениях двух поколений».
Молодые создатели Пруткова проявили мстительную догадливость, как подарку, обрадовавшись возможности включить свирепые придирки театрального надсмотрщика в собственное дурашливое сочинение, — и прелесть этого тонкого мщения в том, что оно не отягчено задетым и злопамятным самолюбием присяжных литераторов, не окрашено смуглым, недобрым румянцем обиды; оно словно бы ребячески, детски легкое — до легкомысленности… В самом деле! Тут торжествует беззаботная легкость любителей, дилетантов,не обремененных добродетельно-угрюмыми размышлениями о высоком назначении словесности и, значит, их самих; легкость шалунов, озорников,просто-напросто перенесших свои озорные шалости с Невского и Дворцовой на Александринскую сцену, — ни одно из подчеркнутых мною слов, разумеется, не должно восприняться уничижительно или хотя бы снисходительно. Потому что это легкость того особого, редкого, почти невоспроизводимого рода, который уже не возник более, скажем, в стихах маститого поэта Алексея Жемчужникова (тот в старости пожалуется молодому коллеге Ивану Бунину, что вот-де столько насочинял и, кажется, немало прямо-таки недурного, а его помнят и поминают прежде всего как родителя славного Козьмы). Да что Жемчужников, если у самого Алексея Константиновича Толстого такаялегкость заиграет и заискрится разве что в «Сне Попова» или в «Истории государства Российского», произведениях также озорных, насмешничающих.
Эта же (да, да!) дилетантскаясвобода отличала и Александра Васильевича Сухово-Кобылина, оказавшись вполне совместимой с его высочайшим, ревнивейшим, говоря по-сегодняшнему, профессионализмом. Возможно, среди причин была и его подчеркнутая — «аристократическая» — отдельность в ряду литераторов-современников и, стало быть, надменная неподвластность тем законам ремесла, которые охотно признавал над собой и великий Островский…
Влиял ли Прутков со своей «Фантазией» на Сухово-Кобылина с его «Смертью Тарелкина»? То есть — передалось ли влияние непосредственное?
Не знаю. Возможно, и нет. Да и скорее всего — нет, ибо каким это могло произойти образом? На сцене «Фантазию» Александр Васильевич видеть не мог: прошла она, напомню, всего один раз, а его в ту пору в Петербурге не было. В печати «Фантазия», сочиненная годом раньше того, как он принялся за «Кречинского», появилась бог знает когда, в 1884 году. Может быть, читал в писарской копии, ходившей по рукам? «Может быть, хотя навряд», как сказал Саша Черный. Ходить-то она, возможно, и ходила, однако вяло, и громкая слава ее гораздо более позднего происхождения.
Было другое. То общее, что подхватило их обоих, — если считать за боевую единицу всех скопом козьмапрутковских родителей. Была внутренняя свобода одного и того же происхождения, имея в виду и сословное; свобода, которая в литературе проявилась как бесшабашная способность не считаться не только с официозно-цензурными рамками, но с «просвещенным вкусом», с публикой партера, полагающей, как и всякая публика, любого ранжира и разбора, за свое законное право требовать от писателя: пиши, как принято. Как привычно.
Последнее — относительно «просвещенного вкуса» и придирчивой публики — по-особенному важно.
«Фантазия» — сочинение, созданное молодыми людьми тонкого, можно сказать, изощренного понимания литературы и сцены и тем не менее кинувшихся, очертя многоумную голову, в разливанное репертуарное море моветонных водевильных поделок. Именно — кинувшихся, не просто осмеявших и спародировавших тогдашнюю театральную обыденность, но и как бы заразившихся от нее непритязательностью юмора, простодушием мотивировок, доходящим до глуповатости, линейной (однолинейной) прямотой характеристик, — этими свойствами низовойсловесности.
Да и безо всякого «как бы» — заразившихся, и баста.
Иначе у них и получилось бы совсем не то, что получилось, а всего-навсего пародия. Едкая, точная, справедливая, остроумная, злая, какая угодно, но не бытующая, не живущая без того, что она пародирует. Вне сферы его притяжения.
Но у них получилась — «Фантазия», комедия, где резвится свободный дух, а не гримасничает, подражая и передразнивая, ловящий сходство карикатурист. У них родился не литературный сатирик, мастер пародии, хотя бы и такой, как наш замечательный Архангельский, но Козьма Прутков. Тоже — «сам творец своего поведения». Тот, о ком один из его создателей, Алексей Жемчужников, рассказывал как о реальном, живом человеке — во плоти и во времени:
«Будучи очень ограниченным, он дает советы мудрости. Не будучи поэтом, он пишет стихи. Без образования и без понимания положения России, он пишет «прожекты». Он современник Клейнмихеля, у которого усердие все превозмогало. Он воспитанник той эпохи, когда всякий, без малейшей подготовки, брал на себя всевозможные обязанности, если Начальство на него их налагало. А Начальство при этом руководствовалось теми же соображениями, какими руководствуется помещик, делая из своих дворовых одного каретником, другого музыкантом…»