Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 176 из 219



А. О. Смирнова. Автобиография, 308.

Впервые в жизни я увидел Гоголя за четыре месяца до его кончины. Это случилось осенью, в 1851 году. Находясь тогда в Москве с служебным поручением товарища министра народного просвещения А. С. Норова, я получил от старого своего знакомого, московского профессора О. М. Бодянского, записку, в которой он извещал меня, что один из наших земляков-украинцев, А-й, которого перед тем я у него видел, предполагал петь малорусские песни у Гоголя и что Гоголь, узнав, что и у меня собрана коллекция украинских народных песен, с нотами, просил Бодянского пригласить к себе и меня. В назначенный час я отправился к О. М. Бодянскому, чтобы ехать с ним к Гоголю. Бодянский тогда жил у Старого Вознесения, на Арбате, на углу Мерзляковского переулка. Он встретил меня словами: "Ну, земляче, едем; вкусим от благоуханных, сладких сотов родной украинской музыки". Мы сели на извозчичьи дрожки и поехали по соседству на Никитский бульвар, к дому Талызина, где, в квартире графа А. П. Толстого, в то время жил Гоголь. Теперь (1886 г.) этот дом принадлежит Н. А. Шереметевой. Он не перестроен, имеет, как и тогда, 16 окон во двор и пять на улицу, в два этажа, с каменным балконом, на колоннах, во двор. Было около полудня,

Въехав в каменные ворота высокой ограды, направо, к балконной галерее дома Талызина, мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик, слуга графа Толстого, приветливо указал нам на дверь из передней направо. "Не опоздали?" - спросил Бодянский, обычною своею ковыляющею походкой проходя в эту дверь. "Пожалуйте, ждут-с!" - ответил слуга. Бодянский прошел приемную и остановился перед следующею, затворенною дверью в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты. "Чи дома, брате Миколо?" - спросил он по-малорусски. "А дома ж, дома!" негромко ответил кто-то оттуда. Дверь растворилась. У ее порога стоял Гоголь. Мы вошли в кабинет. Бодянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу при Норове и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева. "А где же наш певец?" - спросил, оглядываясь, Бодянский. "Надул, к Щепкину поехал на вареники! - ответил с видимым неудовольствием Гоголь: - Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда".- "А может быть, и так,- сказал Бодянский,- вареники не свой брат".

Разговаривая с Бодянским, Гоголь то плавно прохаживался по комнате, то садился в кресло к столу, за которым Бодянский и я сидели на диване, и изредка посматривал на меня. Среднего роста, плотный и с совершенно {526} здоровым цветом лица, он был одет в темно-коричневое, длинное пальто и в темно-зеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которого, поверх атласного черного галстука, виднелись белые, мягкие воротнички рубахи. Его длинные, каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была крохотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим по его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-горделивое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты. Гоголь в то время был очень похож на свой портрет, писанный с него в Риме, в 1841 году, знаменитым Ивановым. Этому портрету он, как известно, отдавал предпочтение перед другими. Успокоясь от невольного, охватившего меня смущения, я стал понемногу вслушиваться в разговор Гоголя с Бодянским. "Надо, однако же, все-таки вызвать нашего Рубини,- сказал Гоголь, присаживаясь к столу,- не я один, и Аксаковы хотели бы его послушать... Особенно Надежда Сергеевна".- "Устрою, берусь,- ответил Бодянский,- если только тут не другая причина и если наш земляк от здешних угощений не спал с голоса... А что это у вас за рукописи?"-спросил Бодянский, указывая на рабочую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. "Так себе, мараю по временам!" - небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко написанные и перемаранные листы.- "Не второй ли том "Мертвых душ"?" - спросил, подмигивая, Бодянский. "Да... иногда берусь,нехотя проговорил Гоголь,- но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами..."- "Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо".- "Погода, убийственный климат. Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на родину, к своим - туда звали на свадьбу сестры Елизаветы Васильевны..." Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова. "За чем же дело стало?" - спросил Бодянский. "Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений".- "Скоро ли оно выйдет?" - "В трех типографиях начал печатать,- ответил Гоголь.- Будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части "Мертвых душ". Пятый том я напечатаю позже, под заглавием "Юношеские опыты". Сюда войдут и некоторые журнальные статьи, статьи из "Арабесок" и прочее".- "А "Переписка"?" спросил Бодянский. "Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные. Но это уж, разумеется, явится... после моей смерти". Слово "смерть" Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них. Речь коснулась и Петербурга. "Что нового и хорошего у вас, в петербургской литературе?" - {527} спросил Гоголь, обращаясь ко мне. Я ему сообщил о двух новых поэмах тогда еще молодого, но уже известного поэта Ап. Ник. Майкова: "Савонарола" и "Три смерти". Гоголь попросил рассказать их содержание. Исполняя его желание, я наизусть прочел выдержки из этих произведений, ходивших тогда в списках. "Да это прелесть, совсем хорошо! - произнес, выслушав мою неумелую декламацию. Гоголь.- Еще, еще..." Он совершенно оживился, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова. "Это так же закончено и сильно, как терцеты Пушкина,- во вкусе Данта,- сказал Гоголь.- Осип Максимович, а? - обратился он к Бодянскому: - Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его... А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что, и я сам помню некоторые стихи Майкова". Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из "Римских очерков" Майкова:





Ах чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!

Под этаким небом невольно художником станешь!

"Не правда ли, как хорошо? " - спросил Гоголь. Бодянский с ним согласился. "Но то, что вы прочли,- обратился ко мне Гоголь,- это уже иной шаг. Беру с вас слово - прислать мне из Петербурга список этих поэм". Я обещал исполнить желание Гоголя. "Да,- продолжал он, прохаживаясь,- я застал богатые всходы..." - "А Шевченко?" - спросил Бодянский. Гоголь с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за конторки снова посмотрел осторожный аист. "Как вы его находите?" - повторил Бодянский. "Хорошо, что и говорить,- ответил Гоголь: - Только не обидьтесь, друг мой... вы - его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления..." "Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? - с неудовольствием возразил Бодянский: - Это постороннее... Скажите о таланте, о его поэзии..." "Дегтю много,- негромко, но прямо проговорил Гоголь,- и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык..." Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. "Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски,- сказал он,- надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня - язык Пушкина, какою является евангелие для всех христиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!" - "Да какой же это Жасмен? крикнул Бодянский.- Разве их можно равнять? Что вы? Вы же сами малоросс!" "Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная,продолжал Гоголь, останавливаясь у конторки и опираясь на нее спиной,нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс - это души близнецов, {528} пополняющие одна другую, родные и одинаково сильные. Отдавать предпочтение, одной в ущерб другой, невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово..." Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним. "Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам!" - сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли. "Странный человек,- произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре,- на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал", Вышеприведенный разговор Гоголя я тогда же сообщил на родину близкому мне лицу, в письме, по которому впоследствии и внес его в мои начатые воспоминания. Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его посторонними, политическими соображениями, как и вообще все тогдашнее настроение Гоголя.