Страница 36 из 52
— И гений рекламы, Марлен. Студия должна доплатить тебе за идею и ее смелое воплощение.
Не сомневаюсь, этот фильм сорвет кассу. Пумы непобедимы в бою, — Эрих обнял ее с такой нежностью, будто и не было ничего после майских дней в «Ланкастере». — Что ж мне делать с собой, золотая?
— Иди к себе. — Она улыбнулась. — Но возвращайся!
На страницах, вошедших в «Триумфальную арку», Ремарк напишет:
«Жоан стояла у двери во мраке. За плечами у нее струился серебряный свет. Все в ней было тайной, загадкой, волнующим призывом. Манто соскользнуло с плеч и черной пеной лежало у ее ног. Она прислонилась к стене и медленно поймала рукой луч света, проникший из коридора.
— Иди и возвращайся, — сказала она и затворила дверь».
Он возвращался, потому что потребность видеть ее и находиться рядом была сильнее злости и доводов разума. «Все они сотворены из глины и золота, подумал он. Из лжи и потрясений. Из жульничества и бесстыдной правды». А значит, терпи, если можешь.
Премьера «Дестри снова в седле» состоялась в Нью-Йорке в ноябре 1939-го. Фильм имел бешеный успех. Тут же приступили к съемкам «Семи грешников» с Дитрих в главной роли. Она упивалась возрожденной славой, влюбленностью «ковбоя» Стюарта, флиртовала с новым партнером Джоном Уэйном, с Пастернаком и чувствовала себя на подъеме.
Ремарк, все более впадавший в депрессию, с трудом сдерживался от упреков. Но раздражение вырывалось наружу.
— Ты меняешь любовников и при этом продолжаешь убеждать меня, что я остаюсь для тебя единственным?
«— …Откуда ты взял, что любить можно только одного человека? Неверно, ты и сам это знаешь. Правда, есть однолюбы, и они счастливы. Но есть и другие, у которых все шиворот-навыворот. Ты знаешь и это.
Равик закурил. Не глядя на Жоан, он ясно представлял, как она выглядит. Бледная, с потемневшими глазами, спокойная, сосредоточенная, почти хрупкая в своей мольбе и все-таки несокрушимая… Точно ангел-провозвестник, полный веры и убежденности. Этот ангел думал, что он спасет меня, а на самом деле пригвождал меня к кресту, чтобы я от него не ушел.
— Да, я это знаю, — сказал он. — Все мы так оправдываемся.
— Я вовсе не оправдываюсь. Люди, о которых я говорю, обычно несчастливы. Это происходит помимо их воли, и они ничего не могут поделать с собой. Это что-то темное и запутанное, какая-то сплошная судорога… И человек должен пройти через это. Спастись бегством он не может. Судьба всегда настигает тебя. Ты хочешь уйти, но она сильнее.
— К чему столько рассуждений. Уж коли неизбежное сильнее тебя — покорись ему.
— Я так и делаю. Знаю, ничего другого не остается. Но… — ее голос изменился. — Равик, я не хочу потерять тебя…»
Она действительно не хотела потерять Эриха. Видела, как бесят его ее романы, как чувство, соединявшее их, ветшает и разлетается в клочья. Но пока что достойной замены Бони не было, ее увлечения не отличались особой глубиной, партнеры — особой значительностью. А сдерживать себя она не умела. Ремарк пытался найти утешение в мимолетных флиртах, но все больше ожесточался. Для него свет сошелся клином на Марлен, и как бы ни пытался он выбраться из тупика, снова возвращался в путы этой мучительной любви. Накал изломанных страстей был необходим ему, давая импульс к творчеству. Даже сейчас, когда он не мог писать, в нем уже начинали жизнь новые книги, впитывающие горячую кровь ежедневных баталий.
— Марлен, мы теряем друг друга. Но мы еще можем все изменить. Послушай, это очень серьезно. Если хочешь спасти нас — стань моей женой.
Марлен села, спрятала лицо в ладонях и несколько секунд молчала. В ее голосе одновременно чувствовались вызов и вина:
— Знаешь, Бони… Ты выбрал совсем неподходящий момент. Да и вообще…
— Понимаю. — Он набрал полную грудь воздуха, готовясь принять отказ. — Я все понимаю.
— Разумеется! Ты всегда все понимаешь! — Во взгляде Марлен было явное раздражение. — Но ты не можешь знать, что я беременна от Стюарта. Разумеется, рожать я не собираюсь.
— Ты любишь его? Скажи «да», и я никогда больше не появлюсь здесь.
— Нет, Бони…
«Я смеялась, играла, все это казалось мне неопасным, легким, я думала, в любую минуту можно будет отмахнуться от всего; и вдруг это стало значительным, неодолимым, вдруг что-то заговорило во мне; я сопротивлялась, но бесполезно, чувствовала, что делаю не то, чувствовала, что хочу этого не всем своим существом, а только какой-то частицей, но что-то меня толкало, словно начался медленный оползень — сперва ты смеешься, но вдруг земля уходит из-под ног, все рушится, нет больше сил сопротивляться… Но мое место не там, Равик. Я принадлежу тебе.
Слова, подумал Равик… Сладостные слова. Нежный обманчивый бальзам. «Помоги мне, люби меня, будь со мной, я вернусь» — слова, приторные слова, и только. Как много придумано слов для простого, дикого, жестокого влечения двух человеческих тел друг к другу! И где-то высоко над ним раскинулась огромная радуга фантазии, лжи, чувств и самообмана!.. Вот он стоит, а на него льется дождь сладостных слов, означающих лишь расставание, расставание, расставание… И если обо всем этом говорят, значит, конец уже наступил. У бога любви весь лоб запятнан кровью. Он не признает никаких слов».
Ремарк наконец нашел в себе силы освободиться: арендовал дом в Брентвуде — окрестности Лос-Анджелеса — и выехал из своего бунгало. Новый дом он считал временным жилищем, не удосуживаясь распаковать любимые коллекции — под лестницей лежали свернутые ковры, у стен стояли обшитые холстом картины. Он повесил лишь одну, «Желтый закат» Ван Гога, и приобрел двух ирландских терьеров — друзей в одиночестве. Эрих надеялся, что дом в Порто-Ронко дождется своего хозяина, когда война закончится, и он избавится от чар Марлен. Но пока Марлен не отпускает его. Ремарк пишет ей письма, называя себя Равиком. Пишет, заливая тоску вином, раздирая душу в клочья. А потом, на трезвую, злую голову клянет себя за то, что письмо отправлено.
«Посмотри на Равика, исцарапанного и обласканного, зацелованного и оплеванного… Я, Равик, видел много волков, знающих, как изменить свое обличье, и всего лишь одну пуму, сродни им. Изумительный зверь. Когда луна скользит над березами, с ним происходит множество превращений. Я видел пуму, обратившуюся в ребенка; стоя на коленях у пруда, она разговаривала с лягушками, и от ее слов на их головах вырастали маленькие золотые короны, а от волевого взгляда они становились маленькими королями. Я видел пуму дома; в белом передничке она делала яичницу… Я видел пуму, обратившуюся в тигрицу, даже в мегеру Ксантипу. И ее длинные ногти приближались к моему лицу… Я видел, как пума уходит, и хотел крикнуть, предупредив об опасности. Но мне пришлось держать рот на замке…
Друзья мои, вы заметили, как пума пляшет, словно пламя, уходя от меня, и снова возвращается? Как же так? Вы скажете, что я нездоров, что на лбу у меня открытая рана и я потерял целую прядь волос? А как же иначе, если живешь с пумой, друзья мои? Они порой царапаются, желая приласкать, и даже спящей пумы остерегайтесь: разве узнаешь, когда она вздумает напасть?»
Письма все еще имели власть над Марлен. Получив послание Эриха, она звала его к себе, клялась, что любит только его. Иногда она даже позволяла любить себя, но рано утром, перед уходом на съемки, отправляла восвояси. Эти перепады измучили Ремарка. Он теперь даже не заставлял себя сочинять — листки его блокнотов оставались нетронутыми. Но истерзанный Равик уже жил в его воображении, питаясь переживаниями Эриха.
«…Если кристалл расколется под молотом сомнений, его можно в лучшем случае склеить, не больше. Склеить, лгать и смотреть, как он едва преломляет свет, вместо того чтобы сверкать ослепительным блеском! Ничего не возвращается. Ничего не восстанавливается. Даже если вернется, прежнего уже не будет. Склеенный кристалл. Упущенный час. Никто не сможет его вернуть.
Он почувствовал невыносимую острую боль. Казалось, что-то рвет, разрывает его сердце. Боже мой, думал он, неужели я способен так страдать изза любви? Я смотрю на себя и ничего не могу поделать. Знаю, что если я опять потеряю ее, моя страсть не утихнет. Я анатомирую свое чувство, как труп в морге, но от этого моя боль становится в тысячу раз сильнее. Знаю, что в конце концов все пройдет, но и это мне не помогает. Невидящими глазами Равик уставился в окно, чувствуя себя до нелепости смешным… Но и это не могло ничего изменить…»