Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 50

Траурный день 29 февраля 1929 года. Такое известие никаким юмором не пробьешь. Ложись — и помирай! — вот что осталось. Все разлетелось вдребезги — надежды, мечты, вера в силу своего дара, в свою звезду, наконец. Какая-то заштампованная бумажка с мерзким официальным и глумливым «выражением лица». Товарища Булгакова извещали, что все его пьесы запрещены к постановке. Можно было бы скончаться на месте от разрыва какого-нибудь мозгового сосуда, пульсирующего барабанным боем. Можно кинуться с моста или наглотаться снотворного. Но никак нельзя уйти, не повидав ЕЕ.

1 декабря Елена и Михаил, тесно обнявшись, сидели в своем полуподвальном убежище и пили красное крымское вино. Рука Елены ощущала, как дрожит плечо ее друга. Она боялась сказать ему, что заметила и подергивание головы — признаки нервного тика, и болтала всякую ерунду.

— А знаешь, я всего на два года моложе тебя и родилась в октябре — вот уж противный месяц! А Ригу я люблю! Мой отец — Сергей Маркович Нюренберг был учителем, увлекался журналистикой. Мама была дочерью священника.

— У нас с тобой запятнанное происхождение — в роду священнослужители и учителя. Учили-то они не основам марксизма.

— Учили милосердию и добру. Еще у нас в семье осуждалась ложь, а я вон какая получилась.

— Да ты всегда была лгунишкой! Самые тихони потому и кажутся примерными, что скрывают неблаговидные поступки. Разбила любимую мамину чашку, и осколки под диван засунула. Попало сестре — верно? Я с детства орал, когда болел: «Мама, не надо мне лекарства, я буду примерным мальчиком и уже держу градусник». Вышло все как раз наоборот — хотел быть послушным, смиренным. А вырос балбес и задира.

— Ты не задира, ты — справедливый и бескомпромиссный… В 1911 году я окончила гимназию в Риге, а через четыре года мы переехали в Москву.

— Господи, я уже был женат на Тасе… Венчался в 1913 году и по большой любви… да это совсем особая история.

— А я выскочила замуж за ужасно симпатичного юношу — адъютанта командующего 16-й армией РККА. Кстати, он был сыном известного артиста Мамонта-Дальского. Но мы были так молоды и легкомысленны…

— Что Шиловский, его начальник, показался тебе куда солидней и привлекательней.

— Что ты говоришь! Это же обидно! Да, Евгений показался мне настоящим героем. Но это не корысть.

— Любовь. В него невозможно не влюбиться.

— Ты злишься на меня! А это все не имеет совершенно никакого значения. Никакого! С тех пор как появился ты.

— Явление идеологического мученика семейству… Советского деятеля… — Глаза Михаила сузились, голова непроизвольно дернулась. Он хотел еще говорить что-то обидное о своей враждебности всему укладу советской номенклатуры. О своей несовместимости с Еленой…

— Послушай, разве ты не понял — мы познакомились не сейчас, мы знали друг друга давным-давно. Всегда.

— Я понял, и никто не способен меня переубедить… Прости, что психую, Леля. На душе тяжко.

— Хочешь, я позвоню хорошему врачу?

— О чем ты! На Лубянке меня тщетно пытались расколоть, но так и не выудили нужных показаний. У невропатолога на допросе расколюсь сразу и скажу, что схожу с ума от разлуки с любимой женщиной. — Он попытался улыбнуться, но улыбка получилась жалкой и виноватой.

— Миша, как же ты мучаешь меня.





— Леля, это запрещение моих пьес, по сути, высшая мера. Меня уничтожили не только как писателя, но и физически, — я обречен на нищенство. Нечего и думать, что меня где-нибудь возьмут на работу. И ты… Я не могу забрать тебя.

— Все устроится, не надо так унывать. Мы молоды, у тебя полно нерастраченных писательских сил… — Елена умолкла, чувствуя, как фальшиво звучит ее оптимизм.

— А жизненных-то уже нет… Ладно, это ерунда. Вот… Он достал из-под покрывала на тахте папку с рукописями. — Это «Консультант с копытом». Если придут за мной, конфискуют все. Я не хочу, чтобы погиб этот роман. Знай, что он хранится здесь, и спрячь у себя, если…

— Перестань. Надо надеяться.

— Сколько же можно обманывать себя! Я все время надеялся, я четыре года не писал прозу, я ждал ответа на мои письма Правительству. Я все время. ждал чуда…

— И дождался. Мы встретились.

— Леля! Больше всего теперь я боюсь за тебя. Что будет, если меня арестуют и наша связь откроется… Боги, о боги! — Он двумя руками схватился за голову и застонал.

— Послушай, Сталин заступался за тебя. Ты должен написать ему.

— Напишу, напишу, напишу… — раскачивался Михаил, зажмурив глаза. Наконец, справившись с нервным приступом, встряхнулся, взял Елену за руки. — Напишу! А пока чуда не произошло, я считаю себя неприкасаемым. Я не хочу загубить твою жизнь. Пока что-то не прояснится, видеться мы не будем.

В попытках найти выход из критического положения, Булгаков обращается с письмами к Сталину, к Калинину, Свидерскому, Горькому. Он разъясняет весь ужас своего положения и просит о разрешении на выезд из СССР. Очевидно, что писатель нуждался не столько в выезде за рубеж, сколько в защите от литературных преследователей. Это был крик души затравленной и надломленной, но гордость не позволяла ему прямо просить о помощи.

Елена извелась, не зная, как связаться с Михаилом, — телефон был под запретом, в их тайное убежище он больше не приходил. Оставалось одно — зайти проведать подругу Любу.

Любу беспокоило ухудшающееся состояние мужа. Он старался держаться, ухитрялся шутить, производя на посторонних впечатление покойного благодушия, но дома срывался.

Страшные головные боли сваливали его в постель — давление поднималось катастрофически, приходилось делать кровопускания. Появились навязчивые страхи — страх одиночества, темноты, открытого пространства. Что и говорить о нервных срывах, подавленности, раздражительности. Всему этому было объяснение — на протяжении многих лет он проходил пытку издевательствами, нереализованностью.

Люба уже знала, что приступы депрессии и сменяющей ее вспыльчивости — признаки некой нервной болезни, преследовавшей Михаила с времен гражданской войны. Контузия, жуткие нервные нагрузки и в уездной больнице, и во фронтовом госпитале, и при налетах в Киеве — стальные нервы не выдержат. Она отлично изучила Алексея Турбина, отождествляя с ним образ мужа.

Люба не знала того, что тяжелое душевное состояние 39-летнего Михаила во многом связано с последствиями употребления морфия. Да, он сумел преодолеть зависимость от наркотика, но надломленная психика легко поддавалась фобиям и депрессии. Все, что происходило в его писательской судьбе, требовало богатырского здоровья и недюжинных моральных сил. Да и физические условия выживания зачастую были на грани катастрофы — голод и холод мучили Булгакова годами. Он держался за счет огромной силы воли и всепоглощающей любви к своему делу. Но и здесь приходилось сражаться с самыми страшными страхами — сомнением в своих писательских возможностях. Враги били в одну точку с садистским упорством: «не нужен», «не подходит», «запрещен», «бездарен». Булгакова выталкивали из жизни, нанося смертельные раны. Он выдержал благодаря женщинам, бывшим рядом, — Тасе, Любе, теперь его привязывали к жизни сильнейший накал любви и роман, который он писал о ней и обо всем, что выстрадал.

Любови Евгеньевне хватало сил и юмора, чтобы переносить шумные скандалы, вспыхивающие внезапно. Она знала: нервы Михаила перенапряжены, и, успокоившись, он будет просить прощения. Вот расшвырял книги, бумаги, кричит, что не нужен никому… И затих, свернувшись под одеялом, — думает. Потом перебрался за письменный стол, включил лампу и начал писать. Распахнув двери в кабинет, Люба увидела худую спину в накинутой поверх косоворотки штопанной безрукавке.

— К нам гости, Мака! Ляля зашла — принесла для меня французские духи. Ей в посылке прислали. — Люба поднесла к носу мужа изящную коробочку: — Понюхай!

— Пахнет счастьем нездешним! — Вошедшая Елена протянула руку. — Извините, Миша, что ворвалась без приглашения.