Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 50

— Люба, — Михаил сжал ее предплечья и проговорил одеревеневшими губами: — Никогда не говори мне об этом. И о Мейерхольдах всяких с Маяковскими не говори! Прихлебатели. На разные голоса убогую эту потемкинскую деревню славят. Обидней всего, что талант людям дан и в своем же уме — не из психбольницы выпущены… Это… это хуже предательства… Эх, кабы мне силы побольше! — Хлопнув дверью, он вышел из комнаты.

И верно, в «органах» уже лежало досье на ненадежного гражданина Булгакова, сочинителя антисоветских пасквилей. МХАТ боролся за «Турбиных», но и власти не успокаивались. В театр притер отзыв наркома просвещения A.B. Луначарского на пьесу М.А. Булгакова «Белая гвардия»:

«Я внимательно прочел пьесу. Не могу не высказать мое личное мнение. Я считаю Булгакова очень талантливым человеком, но эта пьеса исключительно бездарна… Заурядные, туповатые, тусклые картины ненужной обывательщины… нет ни одного запоминающегося типа, ни одного занятного положения… Я с уверенностью говорю, что ни один средний театр не принял бы этой пьесы именно ввиду ее тусклости, происходящей, вероятно, от полной драматической немощи автора…»

Пробежав отзыв, Михаил похолодел от ярости. Каждое слово письма «тонкого критика, интеллигента» Луначарского жгло, било прямо в сердце. «Пьеса исключительно бездарна… исключительно…» Утопиться — и концы в воду.

Он медленной, полной достоинства походкой покинул театр. О чем думал, пока шел домой? Пел, изображая пьяного, толкая редких прохожих, размахивая руками: «Ой-да загу-загу-лял, загулял! Парень, парень молодой, молодой. Да в красной рубашоночке, хорошенький такой…» Тысячу пардонов, товарищ. Очочки, к счастью, целы остались. «Я весел сейчас, отпираться не стану. В постели моей завелись тараканы! О Маритана, моя Ма-ритана, ты никогда не покинешь меня?..» И зарыдал по-оперному, простирая к прохожим руки… Прохожие шарахались.

Люба нашла его, сидящего во дворе на поленнице дров. Октябрьские ранние сумерки, желтые окна домов, за ними звон сковородок, поварешек, раздраженные голоса.

— Макочка, мне звонил Паша Марков… Я все знаю… — Она обняла его, чувствуя, как крупно дрожат худые плечи. — А жить-то надо, у тебя вон в ящике стола такая сильная вещь про Шарикова лежит. И «Зойкина квартира» у вахтанговцев скоро выйдет. Да он просто на тебя зуб имеет, этот скользкий нарком. Тут игры особые, Макочка, тут за чистую монету ничего принимать нельзя…

— Знаешь, нам лучше разойтись. Не пара мы. Не пойму я, что ты, такая краля, с дерьмом связалась…

Он поднялся и молча зашагал к дому.

«Ох, ну и характер — крученый-перекрученый. Уж и не знаешь, с какого боку зайти… — думала Люба, глядя в угрюмую спину мужа. — Однако саданули под дых без всяких сентиментов, интеллигенты советские…»

Отзыв Луначарского сразил мхатовцев. Они уже успели влюбиться в пьесу, в Булгакова, не мыслили никакой замены, но мнение наркома просвещения не проигнорируешь. А 4 октября было созвано экстренное совещание репертуарно-художественной коллегии МХАТа. Принятое постановление должно было как бы удовлетворить всех. Автору предложили «пьесу доработать», дабы смягчить упреки наркома.





Павел Александрович Марков — молодой заведующий литературной частью театра, обладал, помимо других достоинств, двумя редко совместимыми качествами — задорной юной смешливостью и мудрой дипломатичностью. Мягко улыбаясь, цитируя классиков, Паша (как его называли в театре) обрисовал ситуацию со всех сторон, подчеркивая то, что без пьесы Булгакова МХАТ не мыслит свое существование, и если автор произведет кое-какие чисто формальные изменения, то пьеса, несомненно, пойдет. И дело здесь чисто политесное.

— Полагаю, мне будет позволено подумать. — Поднявшись, Булгаков церемонно откланялся и в полной тишине покинул собрание. А на следующий день театр получил от него ультимативное письмо, в котором автор заявлял, что, в случае если от него потребуют переделок, он забирает пьесу.

Он сидел у окна, курил и смотрел в одну точку. Конец. Бездарь. Размечтался. И вовсе он не так хорош, этот роман. И пьеса никуда не годится… Вот только жаль теплой комнаты с изразцовой печью, бок рояля и растрепанные ноты на нем… И голоса, и бренчание гитары, и снег, снег за кремовыми шторами, и выстрелы, и страх, и любовь, и веру… Куда это все девать — уже рожденное?.. Хоть бы одним глазком увидеть, хоть бы на Малой сцене… нет, нельзя, нельзя сдаваться, нельзя бежать от тявканья Луначарского… Просить нельзя, бояться нельзя. Главное — не терять достоинства. И сохранить лицо. Ну почему совершенно антигероическая личность, литературный мирный обыватель все время должен лезть на баррикады? С кем-то сражаться, что-то доказывать? Не хочу! Ненавидеть не хочу, драться не хочу, мозги свои захламлять дрязгами мелочными — не хочу! Хочу быть покойным, счастливым и добрым! — Он не заметил, что рассуждал вслух.

— Это ты здорово сформулировал! — Люба неслышно вошла и поставила перед ним стакан крепко заваренного чая — бог ее знает, где нашла. Но чай дымился и пах чем-то бывшим, правильным, надежным. А еще — домом Турбиных, первым актом пьесы он пах! Пьесы, которая никогда не увидит сцены…Нет. Застрелиться!

— А к тебе делегация. — Люба отворила дверь. Вошли, тихо поздоровавшись, как на похоронах, Хмелев, Яншин, Марков.

— С нами вся труппа увязаться хотела, но мы попридержали. Дамы петицию вознамерились составить и к букету приложить.

— К похоронному венку, — уточнил Булгаков.

— Михаил Афанасьевич, вы уже давно поняли, в какое время и в каком месте нам всем повезло родиться и творить. — Торжественно, как на собрании, начал Марков. Глубокие живые глазки его смеялись. — Ну что мы все — никогда не компромиссничаем? Только и крутимся как уж на сковородке, чтобы хоть часть самого ценного донести, спасти. А вы для нас — самое ценное.

— Вы ж наш — мхатский (именно так, мхатский. — Л.Б.), — чуть не плакал Яншин. — Мы ж такие планы строили… Что ж теперь мой Лариосик… — Толстые губы его задрожали, — что ж его Турбин Алешка — он кивнул на Хмелева, хмуро изучавшего половицы черными мрачными очами, — не будут никогда? Не будут на сцене? — Он засморкался в мятый платок. — Хотите — на колени встанем. Всех под окно приведем и бухнемся.