Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 50

В октябре 1925 повесть под названием «Роковые яйца» была отдана в издательство «Недра» и вскоре вышла в свет в шестом номере альманаха.

Никого не удивляло пока, что «Дьяволиада» и «Роковые яйца» были опубликованы. В годы распоясавшегося НЭПа цензура еще не успела окрепнуть на отлове антисоветчины. Многое дозволялось восставшим из пепла «бывшим» и новым нэпманам. Потом цензура спохватится: написал-то Булгаков полную «идеологическую диверсию»! Мало того, что в его поклепе глупые совслужащие и ударники труда перепутали куриные яйца с яйцами гадов. Мало того, что полчища гадов, идущие на Москву, слишком смахивают на революционные массы, уничтожившие Россию. Так еще дана в глумливых тонах и совсем уже веселенькая картина: ползучие монстры пожирают советских руководителей и даже сотрудников ОГПУ!

— Нет, ты вовсе никакой не Михаил… — Люба растерянно опустилась на табурет перед появившимся в дверях субъектом: громила в лохматой дохе и ушастой шапке прижимает к груди охапку дров, а в голубом глазу прожженного интеллигента посверкивает монокль! К тому же, если приглядеться, — в распахе немыслимого свалявшегося меха белел крахмальный воротничок с черной «бабочкой».

— Угадала, красивая: никакой не Михаил. — Он с грохотом бросил дрова у печки. — На самом деле — Мака.

— Как, как?

— Мака. В детстве у меня была книжка про злую орангутаниху, которая обзавелась мальцами — Микой, Макой и Микухой.

— Отлично, утверждено — Мака. А меня как величать?

— О, у тебя тысячи имен, и все самые необыкновенные: Любан… Любимчик, Любомудр, например. А мой потасканный дерматиновый чемоданишко — отныне «щенок».

Каждое утро, подхватив «щенка», Михаил уходил в «Гудок».

Вот там молодежный коллектив хохмачей, из которых самым «старым» был Булгаков, давал себе волю: Ильф, Петров, Олеша в ансамбле с приходящими юмористами умели устроить из работы праздник, восполняя недостающие в скудном пайке калории витаминизированным смехом.

— Любан, чтиво принес! — Вернувшись со службы, Михаил вытряхивал на пол кипы читательских писем из растолстевшего «щенка». — Пока я щи похлебаю, изучай переписку. Надо ответик мощный сочинить.

— Мак, — Люба принесла из кухни горячую кастрюльку, распространявшую аромат кислой капусты. — Вот гляжу на тебя — и словно в Виндзорском дворце ужинаю, аж обмираю: английский лорд или наш из «бывших» на пустые кислые щи соблазнился!

— Не на щи, а на тебя. Ну что такое на самом деле все эти хохмочки: доха, крахмальный воротничок, монокль на шнурке? Брачное оперение самца. Женщину нужно постоянно изумлять. Коллег-писателей, кстати, тоже. Они поговаривают, что мой туалет — знак принадлежности к другой эпохе, оппозиция горланам-бунтарям — футуристам в желтых блузочках. Те — леваки всякие: мейерхольды, маяковские — демонстрируют разрыв с традицией, а я, моноклем своим, — продолжение ее. Консерватор-с, будьте уверены. Выражения такие изысканные употребляю: «позвольте-с заметить», «никак-с невозможно», «любезнейше вас попрошу»… — Он расхохотался. — Знаешь, какую историю сочинили? Будто я столь деликатен и отзывчив к успехам коллег, что в день выхода номера поджидаю автора, особо, якобы, отличившегося, в кулуарах и, словно невзначай, церемонно выражаю распирающий меня восторг. Прямо токующий вальдшнеп… Чуть только ручку не целую.

— Вот уж не поверю. Ты — злючий, придирчивый, тебе угодить как писателю вообще невозможно! Если он, конечно, не Гоголь и не Чехов.

— А вот спроси моих гудковцев, скажут: «Под маской напускной суровости скрывается нутро нежное и возвышенное», как в хорошей телячьей косточке горячие мозги. — Михаил вздохнул, выудив из тарелки голое баранье ребро. Дешевые «суповые наборы» мяса, как правило, не содержали даже мозговых косточек.

— И кто такие байки пустил? — Сидя у окна, Люба на пяльцах вышивала занавески из простынного полотна. Отвела руку, полюбовалась. Вот уж не напрасно в Демидовской гимназии рукоделию выучили. И красиво называется — «ришелье»! — Кто ж тебя таким угодником ославил?

— Случайно пару раз само вышло. Сидел в бухгалтерии, надеялся деньги изъять. А тут автор шагает, весь зардевшийся, со свежим номером, где его гениальный материал пропечатан. И так небрежно на ходу свою статейку вроде пробегает, а сам по сторонам зыркает — за эффектом следит. Ну, ты меня знаешь — бросился, светясь радостью: «Читал-с, читал-с! Примите мои поздравления, голубчик! Весьма удачно прохватили. Второй час вас дожидаюсь, чтобы руку пожать! Великолепный слог, музыкальная речь…» Один раз, другой такой спектакль разыграл… Вот и пошло. Этакий граф Булгаков, умеющий ценить успехи товарищей по перу.

— Ты клоун, обожающий кого-то посадить в лужу. И хватает же у тебя на все сил — заводная Мака! — Отложив вышивку, Люба убрала со стола. — Жаль только, что мы с тобой в самом деле не дворяне. Отыскался бы сейчас в Европах родственничек богатенький…





— И нас, голубчиков, на Соловки, а наследство — в госказну. Да что я — вспомоществование частным лицам ОГГТУ. За труды праведные.

Глаза отобедавшего литератора, как театральные софиты.

— А знаешь, откуда все это пошло — с моноклем, проборчиком? Когда только приехал в Москву, снарядился в первый поход по редакциям. Старые часы раздобыл, пиджачную пару у кого-то напрокат выпросил.

Завязал пышным бантом креповый галстук и явился в почтенную редакцию. Усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его глазом — этот финт я еще в гимназии отточил. Подкинул — и поймал, ни на йоту не изменившись в лице! Редактор смотрел на меня потрясенно. Но я не остановился на этом. Из жилетного кармана извлек «луковицу» и нажал репетир, сыгравший чуть ли не «Боже, царя храни».

«Ну-с?» — сказал я, вопросительно взглянув на редактора. «Ну-с, — хмуро ответил мне редактор. — Возьмите вашу рукопись и займитесь всем, чем угодно, только не литературой». — Он вздохнул: — А весь этот маскарад был придуман для того, чтобы спрятать мою застенчивость и неуверенность.

— Теперь прятать нечего. Вполне бойкий товарищ образовался. Хоть и в тулупе.

— Все равно — перед редакторским столом обмираю. И гаденькое чувство, что выдаю себя за другого — некоего успешного литературного деятеля.

В сущности — это же театр. А играю я роль того оглушенного славой писателя, каким хотел бы быть. И смеюсь над этим. Всегда над всем смеялся. Больше всего над своими мечтами. Это врожденное. Знаешь, один родился — и в ор. А другой — только на свет появился — и рот до ушей. Важно еще, где родился, когда. — Он злобно затушил в пепельнице окурок. — И ведь все было так хорошо, все сошлось правильно… А теперь кто-то из хохмачей сказал про меня: «Веселый юродивый в похоронной процессии».

— Мака, умоляю тебя — никаких сомнительных высказываний! Здесь стены фанерные. Хватит философствовать. Нам еще фельетоны сочинять. И я необнятая уже неделю хожу.

— А кто ночами хохмить о канализационных стоках на Неглинке будет, славу грядущую зарабатывать? Фельетончик на разлив дерьма требуется.

— А кто девочку-Любочку приголубит?

Серенький осенний вечер, серенький Мака, измученный сочинением ненавистных фельетонов, мается, привычно сидя на подогнутой ноге за письменным столом.

За окном, за короткими шторками с узорчатыми сквозными углами вышивки «ришелье» московская ночь, освещенная скудными желтыми фонарями.

Неслышно подошла босая Люба, обняла за плечи.

— Все горбишься, горбишься, как раб на галерах. Смешно хоть выходит?

— «Люблю тебя как прежде, но не будь такой жестокой…» — прозвучал неожиданно громкий баритональный вокал. — Душевно, правда, получается? Песни, думаю, у меня пойдут. Или, например: «Смейся, Паяц, над разбитой любовью…» Прям за живое берет. И герой социальный — трудовой элемент! Только что написал.

— Ш-ш-ш! Соседи стучат! — Люба зажала мужу рот ладонью, он усадил ее на колени. — Что на тебя ночью-то находит? Чего бузишь?