Страница 17 из 50
1922 год не принес облегчения. Редакции газетенок, где находил работу Булгаков, стремительно разваливались, не выплатив задолженность ненужным сотрудникам.
«Я до сих пор без места, — записывает Булгаков в дневнике в январе 1922 года. — Обегал всю Москву — нет места. Валенки рассыпались. Питаемся с женой плохо. От этого и писать не хочется. Идет самый черный период моей жизни. Мы с женой голодаем. По три дня сидим без пищи». И далее: «В понедельник я ел картошку с постным маслом и четверть фунта хлеба. Выпил два стакана чая с сахарином. Во вторник ничего не ел, выпил пять стаканов чая. Чай пил, но сахарин кончился».
Фельетоны и очерки доход давали мизерный — только-только не помереть с голоду. Подписывал их Булгаков «М Булл», «Тускарора», «Неизвестный Михаил», «Эмма Б.», пряча за дурацким псевдонимом истинное лицо. Казалось, просвета нет. И вот удача — материалами Булгакова заинтересовалось издательство «Накануне» — выходящая в Берлине на советские деньги эмигрантская «сменовеховская» газета. Газету делали под «либерализм», заманивая литераторов-эмигрантов обратно на Родину. Булгаков пристраивается в «Литературном приложении», которым заправлял «красный граф» А.Н. Толстой. Булгаков печатает там 25 лучших, «непроходных» в России очерков и рассказов — успех вполне ощутим. Из Берлина А.Н. Толстой требует у московской редакции: «Шлите побольше Булгакова». Публикация фельетонов, очерков и «Записок на манжетах» в «Накануне» дала Булгакову приличные гонорары.
Финансовая сторона семьи несколько поправилась, хотя до благополучия еще было далеко. Они уже не голодали и могли покупать дрова. Тася с наслаждением варила супы на кухонной керосинке. Михаил же взялся вывести из состояния полного кризиса свой гардероб. В юности он любил пофорсить. Убожество одежды угнетало его сейчас особо — московский писатель должен выглядеть преуспевающим и успешным. Он запасается пристяжными воротничками к двум сорочкам, которые Тасе приходилось чуть не ежедневно кипятить и крахмалить. Однажды притащил с рынка длинный бараний тулуп. Объявил:
— Вместо пальто! Только носить надо мехом вверх и нараспашку. Вот так.
— Ой, и не знаю… — растерялась Тася, оглядывая мужа. — Конечно, если у вас, писателей, так принято, чтобы без пуговиц и вообще…
— У нас принято быть оригинальным, беззаботным, успешным. Нищие с Тишинки ныне в литературных кругах не котируются.
— Лучше, если как черкес в тулупе?
— Ты можешь предложить что-то иное? Самое простое — съездить за гардеробом в Лондон. Пуговицы уж наверняка будут. Видишь ли, времени нет. — Михаил, как почти всегда теперь в разговоре с женой, начинал злиться, и Тася умолкла, загремела тарелками.
Он вдруг оттаял:
— Где вы, графиня, тулуп увидели-с? Это, к вашему сведению, русский охабень. Мода конца XVII столетия. В летописи впервые упоминается под 1377 годом. Охабень первосортный. В таких у Мейерхольда бояре с колосников валились. Да и к чертям бояр! Во-первых, выторговал этот душегрей за гроши. Во вторых — мерзнуть более не в мочь. А главное — для форсу!
Тулуп, прозванный «дохой», Булгаков носил до тепла, поражая воображение литераторов внешним видом и светскостью манер. Именно таким — старомодно-галантным, уверенным в себе, несколько высокомерным и — неизменно одиноким, он появлялся в литературнобогемных кругах.
Михаил не выводил жену в свет — стеснялся. Ее затрапезного вида, ее зажатости, неумения поддержать литературный разговор, блеснуть суждением. Не такая спутница была нужна ему. А главное, Тася — свой в доску «малый», боевая подруга, не давала ему необходимого, как наркотик, вдохновения. Он легко увлекался, флиртовал, запасаясь куражом для писательского труда — всегда немного актерского, легко гарцующего на грани самоиронии и ошеломляющих откровений.
Тася — свой, домашний человек, вроде заботливой тетушки или сестры. Она стала его поддержкой, спасителем, «палочкой-выручалочкой». Но не стала центром его главной — литературной — жизни. Не стала Музой. Музы не жарят промерзлую картошку на вонючем керогазе, не латают последние жалкие одежки, не зачесывают в кукиш немытые слипшиеся волосы. Музы не знают, что такое отсутствие мыла, горячей воды, обувки к холодам и темные, ввалившиеся от голода глазницы. Музы не блекнут от света и шума дружеской пирушки, не сидят в уголке, когда под лампой идет спор острословов. Не ходят в растоптанных башмаках и не выменивают на толкучке за картошку и муку куски золотой цепочки.
Литературная известность мало-помалу осеняла Михаила светом избранности, открывала доступ в новый круг, где его блестящее чувство юмора, его артистизм и, естественно, сочинения встречались с восторгом. Там он был удачлив, талантлив, смел, находчив. Тасе оставался затравленный неудачник, жаловавшийся на все и всех. Она боролась за него изо всех сил, доступными ее пониманию средствами, не понимая, что обречена.
В январе 1923 года в московском журнале «Россия» выходит 2-я часть «Записок на манжетах». 14 января — Булгаков читает повесть на заседании литературного общества «Никитинские субботники», организатором которых являлась Е.Ф. Никитина — литератор и литературный критик. Успех огромен. Дальше — больше. Как-то вернулся вечером озаренный, пахнущий коньяком, с порога сообщил мучившейся мигренью Тасе:
— Таська, а к твоему мужу приходит слава! В издательстве «Недра» взяли «Дьяволиаду»!
— Это что ж, мистическое?
— А, да какая тебе разница! Рукопись принята. Но не дают, черти, больше, чем 50 рублей за лист. И денег не будет раньше следующей недели. Повесть дурацкая, ни к черту не годная. Но Вересаеву очень понравилась.
— Писателю? — Тася тяжело оторвала от подушки пульсирующую, как нарыв, голову. Села, прикрыв глаза. Михаил присел рядом и терпеливо, как ребенку, объяснил:
— Викентий Викентиевич Вересаев был врачом. Много писал. Теперь главный редактор «Недр». Я принес ему «Записки молодого врача», он посмотрел на меня и говорит с подковыркой: «А знаете, молодой человек, чтобы писать о врачах, надо самому быть врачом!»
— А я врач со стажем! — Был удивлен, потом прочел «Записки» и еще один роман.
— А что за роман?
— О киевских переворотах. Помнишь? 1919-й! Гам все наши будут выведены.
— И я?
— Ну… — Михаил замялся. — Это ж еще наметки. Я буду дописывать.
— Дописывай. — Тася поплелась на кухню. Она уже знала, что литературные дела Михаила для нее закрыты. Когда писал в морозы этот киевский роман, так она воду горячую носила, чтобы руки ему греть. А теперь спохватился — надо «дописывать»! Черта с два он про нее вспомнит!
Между тем в стране происходили заметные перемены. Название им было НЭП. «Тягостное гангренозное гниение и безудержное стремление к наслаждениям шли рядом». Образ Москвы 20-х годов в деталях, в настроении, цвете, запахе, красках, шумах блестяще запечатлен Булгаковым в очерках, фельетонах, рассказах, написанных в бодро-насмешливом тоне. (Фельетоны «Торговый ренессанс», «Москва Краснокаменная», «Столица в блокноте», «Москва 20-х», «Бенефис лорда Керзона самоцветный быто-ремонт» и прочие, рассказы «Неделя просвещения, Спиритический сеанс», «Похождение Чичикова», повесть «Дьяволиада».)
Зарисовки, истории, впечатления уличные, театральные, бытовые составляют эти насмешливо-оптимистические «халтуры» Булгакова. Сделанные торопливо, живота ради, они, несмотря на это, искрятся блестками юмора, точных наблюдений, отличаются легким дыханием подлинного писательского мастерства. Саркастические интонации по поводу грядущего благоденствия Москвы и Страны Советов вполне отчетливы, их не услышит лишь глухой.
Но и свое «важное» пишет ночами Булгаков, отработав «поденщину». Признается в дневнике: «Не может быть, чтобы голос, тревожащий сейчас меня, не был вещим. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем».
Купленный по дешевке гарнитур салонной мебели, неутоленная жажда уютного «дома», ковров, боязнь ревматизма и восторг от напирающей жажды писательства — пьянящая смесь ощущений человека, на столе которого лежит еще плохо оформившаяся груда листов — романа «Белая гвардия» — пропуска в бессмертие и залога земного благополучия.