Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 37



ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ

ПИМОКАТЫ с АЛТАЙСКИХ

К ЧИТАТЕЛЮ

В повести О. Берггольц «Пимокаты с Алтайских» рассказывается о том, как в 1923 году в Барнауле создавался первый городской пионерский отряд имени Спартака.

В те годы имя Спартака, вождя крупнейшего восстания рабов в Древнем Риме, было широко распространено среди революционных сил международного движения. Тогда его имя носили сначала коммунисты, а затем и пионеры Германии, где в это время шла жестокая борьба немецкого пролетариата против буржуазного строя.

Первые пионеры в нашей стране тоже назывались спартаковцами. Немало серьёзных, взрослых дел выпало на их долю. Подчас им приходилось нелегко, но они были полны веры в будущее. Они мечтали о мировой революции и о победе социализма во всём мире. С волнением и интересом следили они за жизнью и борьбой немецких пионеров. В письме, которое пишут герои этой повести пионерам Г ермании, ребята из алтайского города рассказывают о своих пионерских делах, о своём опыте строительства новой жизни плечом к плечу со взрослыми. Это письмо — рука дружбы, солидарности, поддержки, протянутая спартаковцами из Страны Советов спартаковцам Г ермании.

(c) Состав, иллюстрации, вступительная статья. Издательство «Детская литература», 1986 г.

ПИМОКАТЫ с АЛТАЙСКИХ

I. ПЕСТАЛОЦЫ ЗАЕДАЮТСЯ

— Кольша! Эй, Кольша! Дрыхало!

— Вставай! Уедем!..

Это кричали ребята и барабанили с улицы в окно. Я сразу сорвался с постели, схватил штаны и подбежал к окну.

— Мигом! — закричал я в заиндевевшее стекло. — Володька, соня несчастная, подымайся!

Брат приподнялся и захлопал глазами.

— Чего? Ночь же ещё, — бормотал он очумело. — Видишь — ночь?!

— Какая тебе ночь! Слышишь — вёдра звенят?.. опять в очереди настоишься.

Мы поскорей оделись, на ходу застегнули барнаулки и выскочили на двор. На дворе — синий-синий свет, свежие сугробы, на сарайчике и деревьях ватный иней. Из-под крыльца я вытащил длинные салазки и огромную кадку. Салазки и кадка были как стеклянные, все во льду, в длинных сосульках. Верёвка — точно железная.

За калиткой около салазок, вёдер и кадушек прыгали наши товарищи. Их лица плохо были видны, только белели билетики, прилепленные к нижней губе.

— Э, проспали, проспали! — тонко закричал Кешка. Билетик замелькал в темноте. — Раньше меня никто небось не встанет. Не я — так без воды насиделись бы…

— Ну-ну, не бахвалься, — пробасил Женька. — Поехали…

Четыре пары салазок тронулись вверх по Третьей Алтайской.

Полозья посвистывали в синем снегу. На узеньких тропках возле домов слышался скрип вёдер, но водоносов ещё не было видно.

А в окнах горел свет, полыхали русские печки, по дворам пели последние петухи, брякали железные кольца калиток: барнаульцы выходили на работу, по воду, на базар.

Минут десять мы шли молча, шибко дыша и моргая побелевшими толстыми ресницами.

В Барнауле быстро светало, белело, белело, и оттого, что всюду висел белый иней и блестел снег, казалось, что прямая широкая наша улица идёт без конца. Двенадцать совершенно одинаковых улиц было у нас в Барнауле, прямых как стрелы, и все они назывались Алтайскими, потому что одинаково и прямо тянулись к далёкому Алтаю.

В 1917 году, в самую революцию, был большой пожар. Тогда три дня не прекращался набат, и город горел три дня, улица за улицей. Огонь остановился сам, дойдя до Оби.

На Алтайских до сих пор стояли неразобранные пожарища, и страшно торчали в голом снегу чёрные головешки брёвен, обугленные печурки, обгоревшие куски стен.

Мимо пожарищ мы побежали наперегонки. Бочки застучали по салазкам, загремели сосульки.

У Мотьки с санок соскочили вёдра и полетели в разные стороны.

— У, язвы! — закричал Мотька и бросился ловить вёдра. Он нырял в сугробах, падал, барнаулка[1] взлетала над ним, как колокол. Мотька всегда ронял, а то и терял вёдра по дороге к будке.

Женька, самый старший, шёл молча, сосредоточенно, держал верёвку обеими руками за спиной, и только огромный киргизский малахай[2] шлёпал по его толстым щекам. Кешка был похож на веретено: посредине он был весь обмотан рыжей материнской косынкой, а прямо от косынки начинались тощие серые пимы[3]. Кешка и вертелся, точно веретено, то одной, то другой рукой брался за верёвку, то шёл лицом к салазкам, то толкал их сзади.

Я старался идти, как Женька, но мне было тяжелее всех: на мои салазки уселся Володька и я вёз его до самой будки.

Около будки с коромыслами, санками, бочками, кадками стояли барнаульцы. У каждого к губе был прилеплен билетик на воду.

Пока ледяная струя воды громко падала в кадушки, мы глядели во все глаза, чтоб налилось в аккурат с краями и ни капли не плеснуло наземь. Воду в Барнауле надо было беречь, и мы состязались друг с другом, кто в самый раз остановит воду. Потом у каждого над водой всплыл обледеневший кружок или крест, с губы исчез билетик, и водоносы мед-ленно отправились по домам.



На колокольне тонко звякнул колокол.

Домой мы шли гораздо тише, чем к будке. Тёмная зимняя вода плюхалась в кадках, точно лепетала что-то. Навстречу дул ветер. В ушах шумело, сердце билось шибче, чем всегда. Я упирался изо всех сил ногами в дорогу, а бочка становилась всё тяжелей. Володька пыхтел сзади, как паровоз.

— Ух! Все руки оттянуло! — крикнул Кешка и бросил верёвку.

— Устал, однако? — усмехнулся Женька. — А я ничего, взопрел только.

Он тоже остановился и стал серьёзно отдуваться. Его толстое лицо было как маслом смазано, на густых сросшихся бровях висели капельки растаявшего инея. Женька сдвинул малахай на затылок и ткнул варежкой себе в лицо.

— Во!.. — сказал он, угрюмо усмехнувшись. — Видите? Вчера песталоцы опять набили до брусники.

— Ай-ай-ай! — заохали мы. — Верно, здорово… Вот так разбили!

— Да и ты, однако, не спустил? — спросил Мотька.

— Я, однако, спущу! — пробасил Женька. — Я ведь такой. Я всегда всем спускаю. Он, поди, двух зубов не досчитался.

— Так и надо! — крикнул Мотька. — Песталоц окаянный!..

— Да-а, — заговорил Кешка быстро, — окаянный-то окаянный, а драться-то с ним… не больно того. Они приёмы какие-то особенные знают… Они не просто ударят, а так ударят, что в самую жилу тебе попадут. Тут ты и сядешь!

— Это бойскаутская выучка, — сказал я. — Это называется — дать нокаут. Я читал.

— Ты у нас начитанный, — ответил Женька и глубже надвинул малахай. — А я сам придумал, что делать. Я вот кошку принесу.

— Правильно, Женька. Кошка-то небось покрепче ихнего нокаута…

— А сегодня без кошки поучим, — сказал Женька. — Чтоб не заедались.

Мы снова потащили воду вверх по Алтайской.

Четверо салазок звонко скрипели в снегу.

— Жень, а Жень! — крикнул Кешка. — Вчера меня нэпачиха Бородкина дрова звала пилить. Пойдём, а?

— А много ли пилить?

— Да возок будет, однако.

— Торговался?

— Не-е. Я, Жень, сказал, что пойдём. Сам Бородкин-то голубятник, — может, голубка уступит… Я так и сообразил, Жень. Ладно?

— Он уступит! — проворчал Женька. — Такая жила уступит, дожидайся… Ну, да всё равно сходим. Как-никак голубей заводить надо.

И мы сразу заговорили о голубях, а за этим разговором и не заметили, как дошли до моего дома.

— Ну, ребята, ешьте скорей, да в школу. А то опять опоздаем! — крикнул я.

— Мы мигом! — прокричал Кешка.

1

Барнаулка — чёрный полушубок.

2

Малахай — киргизская шапка-ушанка.

3

Пимы — валенки.