Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 104

Толстый мальчик сказал:

— Меня зовут Петя Нежданов.

Другой начал:

— А меня Гриша…

— Калашников! — подсказал Петя.

Все мальчики и сам Гриша засмеялись.

— Не Калашников, а Соколовский.

— Калашников-Соколовский!

— Ничего не понимаю! — сказал Владимир. — Почему такое веселье и почему двойная фамилия, как у артиста?

— Он не артист, он «молодой купец»! — крикнул Петя.

Сережа стал оживленно рассказывать:

— Это вчера Соколовский очень смешно на уроке сказал… Мы Лермонтова проходим… Так он сказал: «Молодой купец Калашников закрывает свою кооперацию и идет домой…»

— Нет, он не так сказал, он сказал: «Молодой купец Калашников закрывает свою кооперацию, привязывает к ней злых собак и идет домой».

— Смейся, смейся! — проворчал Гриша. — А кто написал в сочинении «задребезжал рассвет» вместо «забрезжил»?

— Это что! — сказал Владимир. — Когда я в школе учился, одна девочка на экзамене при инспекторе, при высоком начальстве, с таким пафосом продекламировала:

вместо «пользуют». А потом уверяла, что именно так Ломоносов написал.

— А у нас в Дубровке Федя, Нюркин брат, — ну вы его помните? — так он…

Поздно вечером, когда мальчики ушли, Владимир и Сережа, уже лежа в постелях, долго еще вспоминали разные забавные случаи из школьной жизни. То один, то другой вдруг опять начинал смеяться и говорил:

— А вот у нас одна девочка в сочинении написала…

Или:

— А вот у нас один парень, когда сдавал на аттестат…

Было уже поздно, пора было спать, но Владимиру приятно было слышать Сережин смех, звучавший так по-детски громко и беззаботно.

Да и он сам давно уже, много месяцев, не смеялся так.

Наконец он сказал:

— Где твердый режим? Отставить разговорчики! Спать немедленно! — и потушил свет.

С этого дня Сережа стал заниматься изо всех сил.

Владимир объяснял математику так хорошо, что самое трудное сейчас же становилось легким. По физике рассказывал много интересного, чего не было в учебнике. Про русский язык говорил, что непатриотично в военное время иметь по русскому языку меньше пятерки.

А когда Сережа спрашивал, патриотично ли хорошо учиться по-немецки, отвечал:

— Немецкий необходим. Рано или поздно в Берлине мы будем.

В награду за успехи по математике он давал Сереже и его товарищам разглядывать технические журналы.

Все остальные предметы, кроме военного дела, конечно, он называл «всякие-разные ботаники» и относился к ним без особого уважения. Но получение плохих отметок по таким несерьезным наукам считал особенно позорным.

Был, впрочем, один предмет, о котором он ни разу не заговаривал сам и по поводу которого не давал никаких советов.

В один из первых же дней после истории с двойками Сережа сказал, смущаясь:

— Владимир Николаевич, я не знаю, как мне быть: нужно сдавать чертежи, а у меня нет готовальни. Я только карандашом их нарисовал.

— Что же ты мне раньше не говорил? Пойди сюда.





Владимир отпер ящик письменного стола — второй справа — и выдвинул его до половины. Это был единственный ящик, который запирался.

Сережа не мог удержаться, чтобы не посмотреть.

Он увидел сверху, в глубине, что-то серое с белым и узнал рукавицу, которую так старательно искал в сарае. Рядом лежал небольшой, но толстый пакет, перевязанный шнурком, — по-видимому, письма, внизу несколько папок для бумаг.

Владимир вынул из ящика большую роскошную готовальню и положил ее на стол так, как будто она жгла ему пальцы.

— Вот, — сказал он. — Могу тебе подарить в вечное пользование.

Сережа открыл готовальню и ахнул. Не только у мальчишек в классе, но даже и у самого учителя черчения, разумеется, не было такого набора инструментов.

— Как же я могу брать в школу такую? А вдруг потеряю!

— Бери с собой рейсфедер и циркуль. А когда их потеряешь, возьмешь другие. Мне они не нужны.

Он достал папку и вынул оттуда несколько листов бумаги.

— Тебе и бумага потребуется. Начни на этой, а когда дело пойдет, возьми получше.

Сережа почтительно пощупал плотный, сверкающий белизной лист бумаги.

— Какая хорошая бумага! — сказал он. — Слоновая?

— Слоновая!.. Эх, Сережка! Покажи такую учителю, он, если человек понимающий, тебе за одно качество бумаги без всякого чертежа пятерку поставит! Резинка, линейка у тебя есть? Линейка это или пила? Вот тебе настоящая линейка. Карандаши? Да разве так чинят карандаши? Вот как они должны быть очинены. Этот мягкий, а этот потверже. Все? Лавочка закрывается. Тебе, конечно, сейчас же захочется разобраться во всем этом и привести все в беспорядок. Действуй. А я пойду погуляю. Потом будем заниматься алгеброй.

Он уже надевал фуражку и, не оглядываясь, шел к двери.

Наконец наступил день, когда Сережа вернулся из школы с каким-то хитрым видом, с трудом дождался окончания обеда, сейчас же оделся, взял сумку для провизии и демонстративно стал перебирать В руках хлебные карточки.

— В чем дело? — спросил Владимир. — Почему такой вызывающий вид?

Сережа загадочно улыбнулся, хотел уйти молча, но не выдержал, вернулся от двери, достал из портфеля табель успеваемости, положил его Владимиру на колени и, счастливый, убежал в булочную.

Владимир почувствовал настоящую родительскую гордость. Она поддерживала его теперь даже в самые тяжелые минуты.

А тяжелые минуты были. И не только минуты, но и часы, и месяцы.

С часами происходило что-то странное. Если прежде ему не хватало двадцати четырех часов в сутках, то теперь казалось, что их не двадцать четыре, а гораздо больше.

Особенно медленно тянулось время в первую половину дня. Когда возвращался Сережа, часы начинали шагать, иногда даже бежали рысью, но в десять часов вечера они снова останавливались.

Иногда по вечерам приходили знакомые и родственники, но это бывало редко. Одни были на фронте, другие еще не вернулись из эвакуации. Многие даже не знали, что он в Москве.

Заходившие навестить его тетушки и двоюродные сестры при всем хорошем к нему отношении могли делать одно из двух. Они или спрашивали про Аню — и приходилось что-то отвечать. Или, наоборот, старательно про нее не говорили и только смотрели на него понимающими, сочувственными глазами. Неизвестно еще, что было хуже.

Он получал много писем с фронта: от своих прежних друзей и от новых товарищей по полку.

Письма были бодрые и напористые, в особенности, когда началось наступление ранней весной.

Он радовался этим письмам и перечитывал их по нескольку раз. Ему казалось, что раздвигаются стены комнаты и он опять там, в своем полку, со своими друзьями. А потом стены смыкались опять, и снова все было так тихо и спокойно здесь, в этой комнате. Просыпаясь по ночам, он долго не мог заснуть, слушая эту тишину. Сам он писал очень редко, только брату, Елене Александровне и Кате.

Два раза в неделю он ходил в лечебницу. Врачи утешали его, что и слабость потом продет, и ходить он будет лучше, и уставать не будет так быстро, что его должно лечить время. Но вот и зима уже кончалась, а улучшения почти никакого не было.

Он стоял у окна и с каким-то ожесточением, даже с яростью, мял и тискал, прижимая к подоконнику, большой лист плотной белой бумаги. Он не сразу заметил вошедшего Сережу и ответил на его нерешительный, тревожный взгляд:

— Не смотри на меня, Сережка… Сейчас пройдет.

И шагнул к письменному столу.

— Ты что-то рано сегодня.

— У меня три урока.

— Я не думал, что ты придешь так рано, и не успел скрыть следы своих преступлений. Взял без спросу твою готовальню, лучший рейсфедер сломал и бумаги напортил целую кучу. Я больше не буду.