Страница 50 из 198
— Хорошо, — отозвался Толик.
— А может... ты что-то сказать хочешь?
— Нет. Зачем?
Это было для Вити уже непонятно. Кажется, он ждал, что станет Толик оправдываться. Не дождался. Повторил растерянно:
— Тогда я пошел.
— Иди.
Витя неловко двинулся по коридору. Толику очень захотелось заплакать. Он даже подумал, как придет в комнату и уткнется носом в подушку... Но сейчас плакать было еще нельзя. И он смотрел в спину робингуду Ярцеву и вдруг вспомнил, как шли они друг за другом по сучковатому стволу.
— Подожди, — сказал он, и Витя быстро обернулся.
— Что?
— Скажи... вашему командиру... — Толик переглотнул. — Он, конечно, смелый и вообще... И все вы тоже. Но если человек тяжесть несет, ему надо помогать, чтобы не сорвался.
— Ты не сорвался, а просто сбежал, — тихо возразил Витя.
— Я не про себя, а про Шурку.
Нет, он не стал плакать, когда вернулся в комнату. Сделалось немного легче оттого, что он сумел в чем-то упрекнуть робингудов. Он, Толик, плохой, но и они тоже виноваты... Это было хотя и чахленькое, но все-таки утешение...
Сломанный меч Толик отправил в печку: все равно не починишь, да и зачем он теперь? Хотел сунуть туда же и порванный щит. Не нужна ему теперь эта рыцарская эмблема.
Но в последний момент он передумал.
Увидел в углу щита звездочку и передумал.
Такая звездочка... Как на рукаве гимнастерки... Если сжечь, значит, он, Толик, совсем уже никто? Хуже всех?
Он всхлипнул наконец и начал с сумрачным упорством искать по ящикам конторский клей. Нашел пузырек. Склеил щит по разрыву, придавил к полу, подождал, когда высохнет. Потом, стискивая зубы, прибил щит к сыпучей штукатурке над своей кроватью. Назло робингудам. Назло себе. Назло слезам.
Затем он снова потянулся к листам с главой "Выстрел".
"...Корабль мягко качало. В ящике стола, царапая дерево, ездил туда-сюда пистолет со свинченным курком. Курок испортился еще на Камчатке, когда были на охоте. Давно следовало отдать в починку слесарю Звягину или заняться самому, да все недоставало времени.
Головачев уже который день подряд писал письма. Родным, капитану и даже государю. Чтобы объяснить, почему же такое случилось с ним, с лейтенантом Петром Головачевым... Вначале слова находились с трудом, а потом словно что-то открылось в душе, и фраза за фразой потекли на бумагу.
Качка не мешала привычной руке. Трудно было только попадать пером в горлышко пузырька с чернилами, а затем перо быстро бежало по бумаге, выводя слова боли и упреков.
В самом деле! Разве не виноват капитан, что затевал ссоры с Резановым? Не будь тех ссор, не ожесточилась бы душа Резанова, не покинул бы он "Надежду", не оставил бы Головачева.
А офицеры? Разве за добрыми словами не прятали они затаенной злости? А господа ученые? Разве на пути в Зондском архипелаге не ощутил
однажды Головачев в своей тарелке едкой горечи, какая бывает в отравленной еде? Кто, кроме доктора Эспенберга, мог подсыпать порошок? Сумасшедшая мысль? Как знать...
Отрывочные воспоминания о случайных словах и непонятных взглядах, о подозрительных фразах теперь складывались в ясную картину. Он, Головачев, был лишний на корабле, его ненавидели и боялись. И дружбы с Резановым простить не могли.
Что же, господа, вы увидите, как поступает в таких случаях человек чести. Пусть будет вам это и упреком и возмездием. И ему тоже.
Испытывая облегчение, будто кончил тяжелую работу, Головачев подписал конверты, перевязал и положил в ящик с пистолетом. Затем вышел на палубу.
Здесь он увидел Шемелина.
— Слава богу, я все теперь кончил, — сказал он, улыбаясь.
— Что же такое вы кончили? — спросил Шемелин. — Конечно, писали что-нибудь?
— Да, писал. Но теперь уже устал и больше писать не буду... — Головачев опять улыбнулся.
— Как же не будете? — засмеялся Шемелин. — Вот почти перед глазами нашими лежит остров Святой Елены. Там вы, без сомненья, найдете новые предметы, достойные вашего пера.
— Может быть, и так, — вздохнул лейтенант и отошел.
Шемелин смотрел вслед ему с беспокойством. Он помнил вечер, когда корабль находился против мыса Доброй Надежды. Тогда Головачев передал Федору Ивановичу пакет с бумагами и просил сохранить до Кронштадта. Сказал, что здоровье его расстроено и мало надежды вернуться домой.
Шемелин упрекнул его за столь печальные фантазии, но Головачев ответил, что передал пакет лишь на всякий случай.
— А бюст свой мне отдали тоже на всякий случай? Кстати, что за странная приписка на пакете? "Бюст мой старшему по чину принадлежит". Кому же это?
— А вы не догадались?
— Уж коли вы, не дай бог, в самом деле умерли бы, то кому же его отдать, как не вашим родителям?
Головачев покачал головой. Шемелин высказал еще несколько догадок, затем недоуменно развел руками.
— Он — для Николая Петровича Резанова, — тихо сказал Головачев.
Шемелин изумился:
— Да ему-то на что? Неужели думаете вы, что записаны в вельможеские друзья?
— Не думаю, — усмехнулся Головачев. — Но он поймет.
Николай Петрович Резанов не узнал об этом разговоре и не получил бюста. Зимой 1807 года, после плаваний и приключений в Русской Америке и Калифорнии, он возвращался в Санкт-Петербург через Сибирь, простудился и умер. Могила его в Красноярске. Далеко-далеко от другой русской могилы, что затерялась на острове Святой Елены.
...Остров встал из моря суровым нагромождением утесов, и среди этих громадных и сумрачных скал городок Сент-Джеймс, лежащий в узкой долине, казался милым и уютным.
Увидев его, Головачев ощутил спокойствие и даже беззаботность. Словно маленький кадет, которому судьба подарила лишний день каникул. Как будто сперва решено было ехать из родного дома в корпус сегодня и вдруг перенесли отъезд на завтра. Вещи уложены, забот никаких, а впереди еще целый день. Можно не спеша побродить по любимым местам, осмотреть все с ласковой грустью, посидеть в гостиной, где громко тикают на камине старые часы с бронзовыми завитушками. Полистать в отцовском кабинете тяжелые, похрустывающие от старости книги...
Так и сейчас.
Съехав на берег, ходил Головачев по тихим улицам один и со спутниками: с офицерами, с Шемелиным, с доктором Эспенбергом (забывши недавнюю ссору с ним и упреки в попытке отравления). Был спокойно весел. С улыбкой рассказал Федору Ивановичу, как видел в окно одного дома молодую мать, которая забавно играла с девочкой-малюткой. Признался, что детей он очень любит. В доме у майора Сайла, где Крузенштерн снял квартиру и офицеры были в гостях, Головачев, как мальчик, возился с хозяйскими ребятишками, бегал с ними по комнатам, играл в прятки. Особенно много веселился он с пятилетней девчушкой Джесси: вертел ее на руках, болтал с ней, угощал конфетами...
Следующим утром, в последнем письме, написал он, что именно эта девочка подарила ему еще день жизни...
Когда ясное небо уже было испещрено звездами и теплый ветер мягко трогал деревья, Головачев вернулся на "Надежду". По-прежнему спокойный и ласковый со всеми. С ночи заступил он на вахту и был на ней до восьми утра.
Утром седьмого мая, когда многие уже поднялись на палубу, а Крузенштерн съехал на берег, Головачев весело разговаривал со всеми, кого видел, шутил с Шемелиным, подталкивая его под бока.
— Да полно вам, — добродушно ворчал Федор Иванович. — Иди-те, играйте вон с молодыми.
Головачев смеялся.
В восемь часов он прошел к себе в каюту.
День каникул был окончен, ночь тоже прошла, наступило утро прощания. И тяжелая-тоска разом упала на Головачева. Как в давние времена при прощании кадета Пети с домом.
...Остались считанные минуты. Лошади уже поданы к крыльцу, и чтобы сократить неизбежную и давящую до слез печаль, Петя начинает торопить время. Пусть уж скорее все кончится. И тоска эта кончится... Он уныло топчется на крыльце, пока дворня укладывает в бричку баулы. Брат, которому надоела деревня и который рвется в корпус к товарищам, устроился уже в коляске. Пора и ему, Пете. Скорее уж — проглотить комок слез — и в путь...