Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 15



— Покурить у кого не найдется, ребяты? — робко попросил Покровский, немолодой, невероятно исхудавший солдат, наглухо заросший жесткой неопрятной щетиной. Он, наверно, потому и был такой худой, что постоянно обменивал скудный паек на курево. Табаку ему никогда не хватало.

Неуклюжая просьба Покровского подлила масла в огонь. Вместо махорки ему достается едкая реплика:

— Давай, батя, закурим! Но тока сначала твой, а потом каждый свой!..

— Не смеши, пахан. Кто ж так слабо просит? — наставительно укорил угреватый. — По-нашенски-то надо не так: дескать, не найдется ли у кого случаем бумажки, вашего табачку закурить, а то наши спички дома на пиянине остались…

Негромкий предупреждающий свист, донесшийся от колодца, вмиг оборвал смех, заставил потешавшуюся компанию настороженно прислушаться.

— Карефаны-ы! Ша-а! Комбат идет! Балтус!

Предупреждение это произвело магическое действие.

После краткого панического замешательства зубоскалы, пригнувшись, зайцами сыпанули прочь, с поразительным проворством расхватали брошенные ломы и лопаты, остервенело набросились на работу.

Испытав внутренний трепет, невольно подтянулись и образовали строй прибывшие на пополнение штрафники. Замерев, с тревожным ожиданием наблюдали за показавшимся молодцевато шагавшим командиром. Что же это за чудище такое, одно упоминание которого способно парализовывать людей страхом?

Грозным комбатом оказался невысокий сухощавый майор в ладно пригнанной офицерской шинели, новенькой фуражке с зеленым верхом и хромовых, до блеска начищенных сапогах. Уже по тому, как он шел, четко, выверенно, слегка пружиня стать, как был неотразимо, безукоризненно подтянут, собран и совершенно при этом естествен, непринужден, нисколько не заботясь и не прибегая к усилиям, чтобы сохранять эту внутренне присущую ему простоту и легкость, — уже в одном только этом чудилось немало разительного и обещающего. Показным лоском, выхоленностью Павла смутить было трудно: затрудняясь порой постичь причинно-следственные связи, он тем не менее обладал тонким чутьем на всякого рода искусственность и двоедушие.

Комбату он поверил. Поверил сразу и бесповоротно, уяснив как-то подспудно и вдруг, что его вылощенность — не фиглярская показуха, а определенный стиль жизни, где оселком является строгая обязательность и основательность, причем именно тот стиль и те достоинства, которые наиболее почитались самим Павлом и которых ему, к вящему сожалению, недоставало.

Остановившись в нескольких шагах перед строем, майор жестко прищурился, заложил руки за спину. Поодаль за спиной переводил дух раскрасневшийся от быстрой ходьбы, едва поспевавший за ним начальник конвоя, придерживавший обеими руками толстую брезентовую сумку с личными делами штрафников.

Все напряженно ждали, когда заговорит и что скажет комбат, но он молчал, холодно переводя взгляд с одного лица на другое. И от этого сурового молчания многим становилось не по себе. Майор, казалось, просвечивал каждого насквозь, безжалостно проникал в самые потаенные уголки душ, бесстрастно доставая и перебирая все, что там было запрятано заповедного и неприкосновенного.

Непостижимо, но, встретившись с его непреклонно-волевым, проницательным взглядом, Павел внезапно испытал такое, ставшее уже понемногу притупляться, мучительное чувство стыда и унижения, которое впервые пережил на тюремном дворе, когда, забывшись, вдруг услышал за спиной злой осадистый оклик: «Не верти головой, сволочь!» — и вслед за тем получил раздраженный тычок стволом под ребра. Тогда враждебный выпад конвоира буквально низверг и подавил его. С трудом соотнося свое «я» с кошмаром случившегося, он до того момента все же не представлял себя в такой степени падшим и отверженным, какая открылась ему в недружелюбном акте солдата-охранника. Трагедия хоть и произошла и была реальностью, но в сознании еще не утвердилась, не успела. Не было на нем и жалких рубищ уголовника, которые придадут ей законченные формы и размеры, их еще только предстояло надеть.

А пока, применяясь к ним умозрительно, он видел себя таким, каким предстояло стать, с какой-то чужой отстраненностью силясь признать и сопротивляясь допустить, точно ли это он, точно ли это дано ему. И сам поэтому существовал как бы в двух измерениях — старом и новом. Но больше в старом, в своем безупречном прошлом, продолжая пользоваться прежними мерками и считая себя хоть и тяжко виновным, но человеком.

В действительности, оказывается, его представления нуждались в поправках. Для конвоировавшего его солдата, как и для всех, с кем разделила его незримая черта, двух измерений не существовало, было лишь одно — настоящее. И в этом настоящем ему соответствовало лишь одно обозначение — «Сволочь!», мерзкое, презренное существо.



И вот то казнящее ощущение всплыло вновь, причинило боль. Все в Павле топорщилось, протестовало против того жуткого, несправедливого положения, в котором очутился он, в прошлом боевой командир и коммунист, против того незримо существовавшего знака равенства, который ставил его на одну доску с подонками общества. Но…

Закончив своеобразный смотр прибывшего пополнения, майор едва уловимо, загадочно усмехнулся и, так и не произнеся ни единого слова, удалился, знаком приказав начальнику конвоя приступать к приему-передаче штрафников. Странное поведение комбата вызвало между тем различные толки и предположения. Единодушными были лишь уголовники. Старый волк Маня Клоп сразу вздыбил шерсть и сделал стойку.

— Энкавэдэшник, падла! — просипел он. — Как рентгеном жгет, гад. Видал я таких — знаю…

— Через шкуру сверлит, начальничек! Как удав на лягушек, смотрел, — согласился Тихарь, с ожесточением сплевывая под ноги.

— У этой суки на восемь-восемь не проедешь. Будь спок — ухайдачит за милую душу. Зверюга! — мрачно подтвердил и Карзубый, нервно передергивая плечами.

— Что, кери, не нравится? Жареным запахло? — ехидно пособолезновал Шведов. — Думали, командиром штрафбата вам воспитателя из института благородных девиц назначат? А тут, как говорится, в самый цвет угадано. Такой вам, тюремной… сволочи, спуску не даст, как наведет шмон — живо дурью маяться перестанете.

— Шмон наводить пора и без комбата, — подал голос Павел. — Чтобы прочистить мозги и пообломать кое-кому рога, многого вовсе не требуется! — закончил он с той значительностью в голосе, которая одновременно определяет и серьезность намерений, и объект направленности.

Маня Клоп метнул в него злобный, полный бешеной ненависти взгляд, хищно ощерил беззубый, в черных цинготных провалах рот, предупредил хрипло:

— Что-то очень ты разговорчивым становишься, вояка! Мне это не нравится. Смотри, как бы раньше времени до дубового бушлата не договорился. Запросто схлопотать можешь…

— Дубовым бушлатом ты лучше Борю Рыжего постращай или Казакина. Меня не надо — пустой номер. Это во-первых. А во-вторых, советую учитывать: мы больше не в камере, а в армии. Здесь ваши шутки не пройдут. Туго соображаешь — растолкуем, не хочешь понимать добром — заставим худом!..

Появились расторопный черноусый старшина-сверхсрочник и двое сержантов, очевидно писари. Сержанты направились к начальнику конвоя, а старшина приблизился к шеренге штрафников, задорно, по-свойски подмигнул:

— Значит, восемьдесят три гаврика, у всех от пяти до десяти лет сроку, и у всех ни за что. По ошибке в штрафной направлены! Так, что ли, орелики?!

— А и ты умный какой! — немедленно раздался в ответ грубый уязвляющий голос Салова. — Може, завидуешь, взаймы попросить хочешь? Може, надоело тебе тут с бабами воевать да морду отъедать? Так ты попроси, я тебе свой срок отдам, все восемь не пожалею. У кого хошь попроси — каждый не… откажет. Мы не жадные…

Старшина, точно поперхнувшись, проглотил наигранно-благодушную улыбочку и сразу проникся начальственной строгостью. Выделив взглядом цыгана, недобро сощурился на него, беря на заметку, но от препирательств воздержался. Показав своим видом, что при случае Салову это зачтется, отошел в сторонку и, пока сержанты проводили сверку документов и перекличку, безучастно наблюдал за ними издали. Через полчаса, когда процедура приема была закончена и штрафники поступили под его начало, повел их в глубь территории, в солдатскую баню.