Страница 108 из 110
Протест, в основном, был неподдельный. Фактически это было естественное выражение возмущения, вызванного фатальным рядом неудач. Протестовавшие требовали не только моей отставки или отставки Даяна; они призывали убрать всех, кто так или иначе мог быть ответственен за происшедшее, и начать все с начала, с новыми людьми, молодыми, не запятнанными обвинением, что они повели нацию по неправильному пути. То была экстремальная реакция на экстремальную ситуацию, и как бы больно это не было, это во всяком случае было объяснимо, понятно. Но в иных случаях были и злобность, и чистейшая демагогия, и стремление оппозиции нажить политический капитал на национальной трагедии.
Когда в Кнессете происходили первые после войны политические дебаты, и я слушала речи представителей оппозиции, особенно Менахема Бегина и Шмуэля Тамира, меня буквально взорвало. Эти речи были до того полны риторики и театральности, что я просто не могла утерпеть, и когда пришел мой черед закрывать прения, я сказала, что отвечать на их выступления не буду.
«Только одно, — сказала я. — Я процитирую своего дорогого друга, американского сиониста-лейбориста, который был на каком-то очень серьезном обсуждении — хотя и менее серьезном, чем то, которое сейчас происходит здесь, — и там выступал один человек. Этот человек говорил так легко и непринужденно, что мой друг только и сказал: «Если бы он хоть раз запнулся, хоть на минуту заколебался!» Эти же чувство я испытывала, когда началась риторика в Кнессете; Бегин и Тамир говорили о едва не случившейся катастрофе, об убитых и искалеченных людях, о страшных вещах — но гладко, плавно, не останавливаясь, и мне это было противно».
Эпицентром всей этой бури был Моше Даян. По-моему, первым, кто открыто потребовал его отставки, был другой министр моего кабинета, Яаков Шимшон Шапиро, министр юстиции. Никогда не прощу ему, что для своего требования он выбрал самый разгар кризиса, предшествовавшего второму прекращению огня, и заявлял его на митинге, где как он знал, его немедленно поддержит пресса. Мало того, мне сказали, что в ресторане Кнессета он переходил от одной группы к другой, рассказывая о том, что сделал. Я попросила его зайти ко мне. Он вошел, в мой кабинет со словами: «Поскольку я понимаю, что ты не попросишь Даяна уйти, я пришел предложить свою отставку». Я сказала, что у меня только два вопроса. Просить его остаться я не могу, потому что он сделал это для меня невозможным. Но прежде всего я хочу знать, почему он выбрал для своих действий именно этот день. Он ответил:
— Ну, потому что сегодня день прекращения огня.
— Так ли? — сказала я. — Могу сообщить тебе новость: бои продолжаются. Несколько наших солдат убито, несколько ранено. Неподходящий день для твоего требования касательно другого министра. И второе: почему ты не требуешь моей отставки? Я — премьер-министр.
Шапиро сказал:
— Ты за это не отвечаешь. Ты не министр обороны.
Потом в мой кабинет пришел Даян и снова спросил:
— Хочешь, чтобы я ушел в отставку? Я готов.
И снова я сказала: нет. Я знала, что вскоре будет создана официальная комиссия по расследованию — она была создана 18 ноября под председательством главы Верховного суда Шимона Аграната — и пока она не представит свои заключения, продолжает действовать принцип коллективной ответственности всего правительства, не менее важный, чем индивидуальная ответственность министра. Меньше всего нужен был Израилю в это время правительственный кризис. Как бы то ни было, мы перенесли выборы с 31 октября на 31 декабря, и народ тут получил возможность дать адекватный и эффективный выход своим чувствам. И хотя мне самой страшно хотелось уйти в отставку, я считала, что надо продержаться еще немного — и мне, и Даяну.
Из всех членов правительства Даян был, конечно, самой спорной и, вероятно, самой сложной фигурой. Это человек, вызывающий у людей очень сильные реакции. Конечно, у него есть недостатки, и немалые, так же, как и достоинства. Откровенно говоря, больше всего я горжусь тем, что в течение пяти лет держала без роспуска кабинет, включавший не только Даяна, но и людей, его не любивших, им возмущавшихся. Но с самого начала я четко представляла себе могущие возникнуть проблемы. Я много лет знала Даяна, знала и то, что он был против того, чтобы я стала премьер-министром после смерти Эшкола. Поэтому я могла действовать, только доказывая всем — и Даяну в частности — при решении любого спорного вопроса, что не привыкла оценивать предложения в зависимости от личности предлагающего.
К чести Даяна надо сказать, что, когда я его не поддерживала, он всегда принимал это как должное, хотя вообще ему с людьми работать нелегко, и он привык все делать по-своему. Под конец мы стали добрыми друзьями, и не было случая, чтобы он повел себя по отношению ко мне нелояльно. Даже по военным вопросам он всегда прежде всего приходил, вместе с начальником штаба, поговорить со мной. Иногда я ему говорила: «Я за это голосовать не буду, однако ты можешь предложить это кабинету». Но если я не принимала его идею, он уже не старался продвинуть ее дальше. Учитывая, что, по общему мнению, Даян не способен работать в коллективе, а я не способна к компромиссам, можно считать, что в общем мы хорошо ладили.
И неправда, что он холодный человек. Я видела, как его трясло, когда он приходил с тех страшных послевоенных похорон, когда матери толкали к нему детей, крича: «Ты убил их отца!»; когда люди, шедшие, за гробом, грозили ему кулаками и обзывали убийцей. Я знаю, что чувствовала я, — и знаю, что чувствовал Даян.
В первые дни Войны Судного дня он был настроен пессимистически и хотел подготовить народ к самому худшему. Он созвал редакторов газет и рассказал им о положении вещей, как он его видел, — что для него было очень даже нелегко. Я не позволяла ему подать в отставку, во время войны, но после первого предварительного доклада комиссии Аграната, 2 апреля 1974 года он, по-моему, должен был сделать это немедленно. Этот доклад очищал его (и меня от «прямой ответственности») за неподготовленность Израиля к Судному дню, но так жестоко охарактеризовал деятельность начальника штаба и начальника военной разведки, что Дадо тут же подал в отставку. Мне всегда казалось, что — поддержи Даян публично своих товарищей по оружию — он бы сохранил в глазах публики свое обаяние, хотя бы частично. Он прочел этот предварительный доклад (в котором было отражено далеко не все) у меня в кабинете и в третий раз спросил, надо ли ему уходить в отставку. «На этот раз, — сказала я, решать должна партия». Но у него была своя логика, и мне казалось, что нельзя давать ему советы в таком трудном деле. Сегодня я об этом жалею, хотя он ведь мог бы и не послушаться.
По поводу меня комиссия сказала, что утром Судного дня «она приняла мудрое, благоразумное и быстрое решение провести всеобщую мобилизацию резервистов, рекомендованную начальником штаба, несмотря на веские политические соображения, чем и оказала важнейшую услугу обороне страны».
Зимой 1973–74 года положение Израиля в глазах иностранцев выглядело гораздо лучше, чем в глазах израильтян. В это время меня посетил покойный ныне Ричард Кроссмен, один из руководителей английской лейбористской партии, принимавший большое участие в основании нашего государства: он не мог понять, откуда такое всеобщее уныние и упадок духа.
— Вы все тут с ума посходили, — сказал он. — Что, собственно, с вами случилось?
— Скажите, — спросила я, — какова была бы реакция в Англии, если бы с англичанами случилось что-то подобное? Он был так изумлен, что чуть не выронил свою чашку.
— Вы что же думаете, что с нами такого не случалось? — воскликнул он. Что Черчилль во время войны никогда не ошибался? Что у нас не было ни Дюнкерка, ни других отступлений? Просто мы не так интенсивно реагируем.
Но мы не таковы, по-видимому, и слово «травма», всю зиму бывшее у всех на языке, лучше всего соответствует тому всенародному чувству обиды и утраты, которое Кроссмен нашел столь чрезмерным.