Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 130

Он объяснил Лёве, что, потеряв так много месяцев в Норвегии перед тем, как смог подготовиться к контрпроцессу, затем он был раздражен дальнейшими задержками и опасался, что не сможет представить свои полные досье перед комиссией Дьюи; и был убежден, что задержки были вызваны нежеланием Лёвы сотрудничать с друзьями. Он советовал ему отдохнуть и привести в порядок нервы: „перед нами обоими великие процессы еще впереди“.

Этот совет пришел в самое время. Лёва тоже мучился от головных болей и приступов лихорадки; но у него не было стойкости отца. „Что еще осталось от моих прежних сил?“ — писал он матери, намекая на то, что в данное время нуждается в „небольшой операции“. Он жил в бедности, но думал о том, как помочь родителям финансами, зарабатывая на жизнь работой на заводе или получая академическую стипендию. Когда Наталья призвала его вместо этого заняться писанием статей в газеты, он ответил с нотой разочарования: „Писание… дается мне с трудом — мне надо читать, изучать, размышлять, а на это нужно время… С тех пор, как я нахожусь в эмиграции, я почти постоянно загружен техническими и другими повседневными обязанностями. Я — вьючное животное, больше ничего. Я не учусь, я не читаю. Я не могу мечтать о какой-то литературной работе: у меня нет легкого прикосновения и таланта, которые могут частично заменить знания“. Это настроение разочарования было наполнено нежностью и преданностью. Когда родители отсылали ему назад чеки, которые он получал у французских издателей и переправлял в Мексику, Лёва себе оставлял лишь немного, а остальное делил между нуждающимися товарищами или вносил в фонды организации. Он волновался, что отец тратит силы слишком беспечно и подрывает свою нервную систему. Почему, спрашивал он Наталью, они не купили в Мексике автомашину и не устраивают поездки на охоту или рыбалку? Почему Л. Д. не играет в крокет, который он так любил прежде? „Моя дорогая, любимая мамочка, — писал он в ответ на весьма грустное письмо от нее, — только подумай, что могло бы случиться, если бы Сталин не совершил „ошибку“, выслав папу? Папа был бы мертв давным-давно… Или если бы мне разрешили вернуться в СССР в 1929, если бы Сергей был активен в политике или если бы папа был сейчас в Норвегии или, хуже того, в Турции? Кемаль бы его повесил… все было бы много, много хуже“. Это, конечно, было грустное утешение; но под рукой не было ничего лучше.

Примерно в это время случился в некотором роде трагикомический инцидент в частной семейной жизни Троцкого. Среди всех этих мрачных событий и тревог Наталья была озабочена семейной ревностью. Неясно, что именно стало ее причиной: она сдержанна даже в своих письмах к мужу, что не оставляет сомнений лишь в одном — сейчас она впервые имела причину для ревности. Возможно, менее уверенная в себе женщина возревновала бы раньше, ибо отношение Троцкого к женщинам в те редкие моменты, когда он мог их замечать, отличалось какой-то отчетливой галантностью, не свободной от мужского тщеславия и восприимчивости к женскому обожанию. В любом случае, женское присутствие иногда поощряло его на энергичную демонстрацию силы обольщения и остроумия. В этих „флиртах“ было старомодное рыцарство и артистическое изящество; и все же это несколько противоречило его исключительной серьезности и почти аскетическому образу жизни. Наталья, тем не менее, была достаточно уверена в его любви, чтобы правильно воспринимать эти проявления. Но в Койоакане она стала остро ревнивой к кому-то, кого в своих письмах обозначала лишь инициалом F. Судя по косвенным доказательствам, это могла быть Фрида Кало. Домочадцы скоро заметили разлад между двумя женщинами и легкое охлаждение между их мужьями. Нам неизвестно, может быть, необычно тонкая красота Фриды и ее артистизм возбуждали в Троцком нечто большее, чем обычная любезность, либо Наталья, которой уже было пятьдесят пять, стала жертвой ревности, которая часто приходит с возрастом. Достаточно того, что кризис возник, и Троцкий и Наталья были в нем несчастны и жалки.

В середине июля он уехал из Койоакана и вместе с телохранителем отправился в горы, чтобы заняться физическими упражнениями, сельскохозяйственными работами в крупном поместье, поездить верхом и поохотиться. Ежедневно, а иногда и дважды в день он писал Наталье. Он обещал ей ничего не говорить в своих письмах о ее расстройстве, но „не мог не нарушить этого обещания“: он умолял ее „прекратить соперничество с женщиной, которая столь мало значит“ для него, в то время как она, Наталья, — для него все. Он был полон „стыда и ненависти к себе“ и подписался под письмом „твой старый верный пес“. „Как я люблю тебя, Ната, моя единственная, моя вечная, моя верная, моя любовь, моя жертва“. „Ах, если б я только мог внести маленькую радость в твою жизнь. Пока я пишу это, после каждых двух-трех строчек я встаю, прохаживаюсь по комнате и лью слезы самобичевания и благодарности к тебе; я плачу над своей старостью, которая застала нас врасплох“. Вновь и вновь прорывается в этих письмах нотка жалости к себе, которую ни один иностранец и ни один из домочадцев никогда не замечал в нем. „Я все еще живу в нашем вчерашнем, с его болями и воспоминаниями и с муками моих страданий“. Потом возвращаются его стойкость и даже радость жизни: „Все будет хорошо, Ната, все будет хорошо — только тебе надо поправиться и стать сильнее“. Однажды он ей пересказывает, как-то поддразнивая, как он „очаровал“ группу мужчин, женщин и детей — „особенно женщин“, — которые посетили его в горах. Его живость растет, и он испытывает сексуальную тягу к Наталье. Он рассказывает ей, что только что перечитал отрывок в мемуарах Толстого, где Толстой описывает, как он в возрасте семидесяти лет возвращался с верховой прогулки, полный желания и страсти к своей жене — он, Троцкий, в пятьдесят восемь возвращался к тому же настроению со своих требующих усилий верховых эскапад. В своей страсти к ней он переходит на сексуальный сленг, а потом „смущается тем, что написал эти слова на бумаге впервые в своей жизни“ и „ведет себя, как молоденький курсант“. И как будто чтобы доказать, что nihil humanum…[111] он пускается в странные семейные обвинения. Он ворошит воспоминания о любовной интрижке, которая будто бы была у Натальи еще в 1918 году; и приводит в свое оправдание факт, что никогда не делал ей ни малейшего упрека и никогда даже не намекал об этом романе, так что ей не следует быть слишком суровой к нему, не дававшему ей никаких оснований для ревности. В ответ она объясняет этот „роман“ 1918 года. Это было как раз после того, как ее назначили директором музейного департамента в Комиссариате просвещения; она не очень представляла себе, как организовать работу; и один из ее помощников, товарищ, которого она якобы „свела с ума“, помогал ей. Она была ему благодарна и с симпатией относилась к нему, однако не давая ответа на его чувства и не позволяя ему никакой интимности. Это мягкое смешное обвинение, свидетельствующее о том, что после тридцати пяти лет совместной жизни муж и жена не находят иных примеров „неверности“, чтобы обвинить друг друга, открывает в совершенно неожиданной манере стойкость их любви.





В своих письмах Наталья выглядит сдержанной, чуть смущенной его излияниями, она старается привести его в себя из его состояния самосозерцания и необузданности. На его нудную волынку о преклонном возрасте у нее один и тот же ответ: „Человек стареет, если не видит впереди себя перспективы“ и когда уже не стремится ни к чему — а это как раз к нему не относится! „Соберись! Вернись к работе. Если ты только это сделаешь, начнется твое излечение“. Скоро она вновь стала хозяйкой его эмоций; и, хотя сама была больна и жила в напряжении, на ней были заботы о болезнях, злоключениях и намерениях каждого члена семьи, и она была спокойней и сильней, чем любой из них. Троцкий знал силу ее духа и полагался на нее. В одном из его писем к ней есть эти впечатляющие слова: „Ты все еще будешь нести меня на своих плечах, Ната, как несла меня всю нашу жизнь“.

111

Ничто человеческое (лат.).