Страница 10 из 11
— Турчи-нойон обещал, что к утру второго дня здесь не останется ни одного живого хорезмита, — без всякой угрозы и вообще какого-либо выражения в сиплом голосе проговорил он.
В ту же минуту самый молодой из багатуров ударил пятками в бока своему коню и сорвался было с места, намереваясь исполнить обещание Турчи-нойона, но старик коротким жестом остановил его порыв. Затем легко тронул свою лошадь и не спеша направился к стоящему на коленях мужчине. Все последовали за ним.
Это был пожилой, но ещё не старый человек, худой до костлявости, одетый в обгоревший по краям полосатый халат. Лицо его было измазано сажей, одна сторона лица оплыла чёрным синяком, голова не покрыта. Длинные седые волосы растрепались, обнажив заметную лысину. Человек стоял на коленях перед грудой битого камня, и в ногах у него тлели затоптанные свитки.
Каан подъехал совсем близко и, откинувшись на заднюю луку деревянного седла, аляповато отделанную серебром, уставился здоровым глазом на последнего обитателя Белой крепости. Тот, как ни странно, не обратил внимания на подъехавшую процессию и остался в прежней коленопреклонённой позе, глядя перед собой. Каан хмыкнул и повернул лицо к толмачу.
— Спроси, кто он такой?
Насмерть перепуганный толмач из кипчакских купцов-караванщиков спешно сложился в седле пополам, вытянул шею, чтобы незнакомец сквозь треск горящих руин разобрал каждое слово, и, заикаясь, перевёл вопрос каана. Лишь тогда незнакомец поднял голову.
— Секретарь кади, — глухо ответил он, обращаясь исключительно к старому каану. — На этом месте стояла наша мечеть.
— Хм… Как ты здесь оказался?
— Был в Бухаре. Кади послал в медресе за свитками. Вот они.
— Ты пришёл сюда ночью?
Хорезмит огляделся по сторонам.
— Ушёл… вернулся… — пробормотал он, словно в тумане. — Здесь была мечеть. Её отовсюду видно. Большая, с высоким минаретом… Там — лавка торговца фруктами, там — мясом… Вон там старый Эль Чур держал чайную… бегали дети… его все знали… А там был базар…
Толмач, пожимая плечами, переводил.
— Ничего, — усмехнулся каан, — скоро здесь будет хорошее пастбище для коней.
— Я написал историю этого города… — горестно прошептал хорезмит и поднял с земли грязный свиток. Потом взглянул прямо в лицо каану и повторил сказанное в полный голос: — Я написал историю города Ак-кала. А что написал ты?
— Э-э, я не умею писать. Зачем это? — Неожиданно старик расхохотался. — Слова — пыль. Когда владеешь народами, — он вытянул руку и сжал кулак, — слова потекут туда, куда я посмотрю.
— Значит, ты и есть тот самый хан?
— А ты, значит, книжник? Лучше бы ты умел лечить глаза. Не бойся, я таких не трогаю.
— Люди говорят, что ты все города вот так…
— Нет, не все. Только некоторые. Мой сын отравился фруктами, которые притащили ваши имамы. Я думал, что он скоро умрёт. Но Вечное синее небо спасло ему жизнь, и я поклялся отблагодарить Небо за доброту.
— Пара гнилых груш стоила целого города?..
Хорезмит нравился каану удивительным безразличием к возможным последствиям своей храбрости. Такие люди всегда вызывали у него уважение.
Каан нагнулся к нему, отвёл руку назад, как бы указывая на дымящиеся просторы.
— Ответь мне, раз уж ты книжник, — сказал он, — будет моя слава жить всегда?
Плечи хорезмита обвисли ещё больше, и он ответил:
— Тебе нужна вечная слава? Боюсь, о тебе некому будет рассказывать, потому что ты, хан, несёшь гибель всем, кто способен выдержать твой взгляд. Мёртвые народы ничего не помнят.
Лицо каана окаменело, из-под выпуклого века холодной яростью полыхнул зеленоватый глаз. Старик схватился за меч, но сдержался и прохрипел с заминкой:
— Меня прославят другие народы… глупый хорезмит!
Затем повернул лошадь и решительно поскакал прочь. Кешиктены потянулись за ним. Последний из них, рослый молодой монгол с тонкими щегольскими усиками, развернул своего коня вкруг стоящего на коленях человека, круто перегнулся, одновременно вытащив из ножен меч, ухватил мужчину за бороду, дёрнул к себе и двумя короткими, сильными ударами, какими рубят капусту, отсёк ему голову. Тело упало на свитки. Отбросил голову в сторону, спугнув зазевавшуюся ворону, вытер меч о голенище и кинулся догонять своих.
Каан ехал и задумчиво почёсывал раздувшийся ячмень.
— Лекарь говорит, что глаз надо обложить помётом фазана и жёлтой глиной, — заметил он, ни к кому, в сущности, не обращаясь и думая о другом. — А по мне, так само пройдёт. Все лекари воры.
Каменное сердце каана изнывало от тоски.
Никто не смел его спрашивать. Спрашивали обречённые, которым нечего было терять. И пьяные, потерявшие голову на пиру. Гнев баловня небес непредсказуем. Все ожидали указаний, чтобы неукоснительно их исполнить. Никто не возражал, не задавал лишних вопросов. Слово каана всегда было последним. И если темнику в далёкой Гоби одинокий курьер приносил высочайшую весть о назначенной ему казни, темник садился на коня и покорно ехал туда, где сподручнее было его обезглавить. Так на мягких лапах подкралось одиночество, едва ли осознаваемое им в полной мере, которое всё крепче теснило сумрачной печалью, когда, как теперь, не с кем поговорить просто, непринуждённо, а поговорить хочется… хочется спросить… ответить…
— Туда, — буркнул каан, и процессия повернула на густой шум, похожий на завывание наползающей бури, который доносился из-за бурых холмов, покрытых выгоревшими на солнце виноградниками. Из кустов под копыта выпрыскивали ошалевшие кролики и метались по сторонам. Небеса затянуло серым газом от пепелищ, сквозь него то и дело пробивались и исчезали солнечные лучи.
Взойдя по утрамбованной щебнем тропинке на самый высокий холм, они ненадолго задержались на месте. С возвышенности земля будто ныряла книзу, образуя огромную тазообразную впадину, используемую, судя по всему, для каких-то сельских нужд. Однако сейчас всё пространство вплоть до линии пирамидальных тополей по горизонту буквально кишело плотной человеческой массой, которая шевелилась и стонала, точно единое живое существо, страдающее от боли и ужаса. Всё население города, целиком, до младенца, было сбито здесь, на широкой равнине, из мирной пашни превращённой в место невиданной расправы. Вот уже несколько дней с деловитостью сельского старосты, вымеряющего рога у племенных бычков, монгольские воины, наравне с посудой, одеждой, тканями, оружием, украшениями и прочим скарбом, распределяли захваченных людей, отделяли жён от мужей, детей от матерей, богатых от бедных, слабых от сильных, здоровых от больных, плотников от жестянщиков, жестянщиков от шорников, шорников от ткачей — а отделив, хладнокровно резали лишнее — а значит, ненужное — человечье стадо грубыми короткими ножами, сбрасывая трупы в арыки, вдоль и поперек пересекающие поля. Мутно блестели под чёрным небом грязные монгольские шишаки.
Погружённый в себя, каан не смотрел вниз. Всё это он видел сотни раз и давно не испытывал острых чувств от подобных зрелищ. В глазах вяло тянулись радужные круги, и свет пробивал будто бы изнутри, будто солнце светило в нём. Невероятным покоем окутался разум. Так птица замирает на ветке, волк садится в снег… Ему вспомнился вечер, костёр в степи, искры, летящие ввысь, пасущийся вдалеке конь, запах ночного зверя… И тогда шум отступил…
Потом лошадь тихо затрусила по тропинке вниз. Виноград созрел. Тяжёлые матово-сизые грозди грузно висели на старых, кривых лозах, заботливой рукой подвязанных к подпоркам. Тёплый аромат дурманил голову.
Каан расслабленно переваливался с боку на бок в седле, отклоняясь назад, в шаг своей лошади. Свет всё не гас в нём и даже сделался ярче, и это почему-то не казалось ему странным. Но вопрос, возникший непроизвольно, удивил. Он подумал ни с того ни с сего: «Кто я?» И не сумел себе ответить.
Заметив его приближение, монгольские воины прекращали свою работу и столбенели на месте с какой-то детской растерянностью. Плоские лица лоснились от пота. Они выражали бесцветную, хозяйскую озабоченность. Каан повёл лошадь среди попритихших толп, равнодушные кешиктены боками своих коней теснили людей в стороны. Как всегда, на него одного были устремлены сотни расширенных глаз, не смеющие просить и жаловаться. Так смотрят на приближающийся тайфун. Каан не замечал их. Он не терпел малодушия, слабости, хотя ему нравилось видеть низость побеждённых. Сам он нисколько не сомневался в своей решимости идти до предела — пусть и в порыве гнева, хоть гнев и плохой советчик — но надо ли слушать плохих советчиков? Человек битвы, он готов был вырезать всех до последнего чжурдженей и вытоптать их города, дабы перекинуть степь через Великую стену вплоть до поверженного Яньцзиня и избавить себя от необходимости возвращаться, чтобы давить мятежи в стране, интерес к которой погас в нём сразу после разграбления. В этом он видел высшее проявление стойкости, на какую способен только Сын Неба. Тогда чжурдженей спас Елюй Чу-цай, убедивший его в том, что налоги принесут большую пользу. В любом случае сердце каана не знало раскаяния.