Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 33

— Что же, верно, предчувствие у него опять было?

— Стало, что так: кому охота в чужих людях помирать! Но как и барыне не так-то можилось, — сама травку пила и не могла с ним ехать, — то он наперед уже ее, голубоньку, успокаивал: «Не тревожься, мол, матушка, по-пустому, может, и долго там пробуду, но постараюсь вскорости вернуться…» Да так и не суждено ему было, горемычному!

Проглотив всхлип, Федька повертел кулаком в глазу, с ожесточением дернул длинный мокрый ус и сердито продолжал:

— И выдалась же, как на зло, дорога нам каторжная, прости господи: самая, что ни есть, распутица весенняя! Грязь по ступицу колесную. До Яресок еле дотащились и заночевали…

— До Яресок? Но ведь туда от нас всего шесть верст?

— А вот поди-ж ты! Да с распутицей бы еще с полугоря; но у папеньки от тряски дорожной, окромя прочего, еще и грудь нестерпимо заломило. Не сидится ему, вижу, в бричке: то выпрямится весь, то рукой за грудь схватится, и все-то тихонько про себя стонет. «Может, — спрашиваю, — сидеть тебе, милый пане, не хорошо?» — «Нет, очень хорошо, — говорит, — но грудью страдаю ужасно!» Да кабы ты, панычу, слышал только, как у него это вымолвилось: «Ужасно!» — все бы нутро в тебе перевернулось.

— И так уже перевертывается… Не расписывай, пожалуйста! — с подавленным стоном перебил рассказчика паныч. — Ну, и добрались наконец до Кибинец?

— На вторые сутки к ночи кое-как добралися. Думали спервоначалу полечиться там малость, недельку этак одну-другую, да и назад. Ан не тут-то было! Осмотрел его дохтур, головой покачал. «И полгода, мол, дай бог бы на ноги поставить». Как быть? В Кибинцах у них, сам знаешь, народу приезжего круглый год не оберешься, чистый базар: шум, веселие, игрища всякие. А больному человеку до игрищ ли? И положили перебраться в Лубны: благо, всего двадцать верст оттоле, да уездный город, и дохтур-то знакомый, господин Голованев…

— А Дмитрий Прокофьевич, что же, так сейчас и отпустил больного?

— Не хотел отпускать: всей душой ведь любил тоже покойного, заманивал его бостончиком, да как папенька сам оченно уж настаивал, то его высокопревосходительство отрядили отца Емельяна вперед его в Лубны к господину Голованеву договорить квартиру. Домой папенька тем часом отписал маменьке, чтобы выслать ему в Лубны всяких домашних припасов, а буде можно — и повара; отписал еще: как плотину уберечь приказчику от половодья; что изготовить к Светлому Празднику, что — к ярмонке, — словно перед кончиной своей весь дом свой хотел устроить. Да так вот и проститься-то со своими на смертном одре не довелося, не токмо что нарадоваться на маленькую доченьку, что тем временем в Васильевке бог ему послал.

— Как? — вскричал Гоголь, вскакивая с дивана. — У нас еще одна маленькая сестрица?

— Да-с, недели две уже тому будет. Татьяной, Танечкой в купели окрестили.

— Бедная маменька! — вырвалось у сына. — А тут еще похороны мужа… Иван Семенович! не отпустите ли вы меня к ней в деревню?

— Охотно отпустил бы, милый мой; но погребение вашего папеньки, вероятно, уже состоялось…

— Точно так, — подтвердил Федька, — вчерась поутру его должны были погребсти…

— Вот, — сказал Орлай. — Маменьку же свою вы и без того увидите на летних вакациях, до которых уже недалеко. Утешить ее может только время; а для вас, Николай Васильевич, теперь перед экзаменами всякий день дорог и самым верным утешением будут служить усиленные занятия. Labor improbus omnia vincit[35].

Гоголь не мог не признать справедливости замечания директора.

— Так я пойду опять в музей, Иван Семенович… — глухо проговорил он и закусил губу, чтобы не совсем распустить нервы.

— Ступайте, мой друг, и главное — не предавайтесь слишком вашему горю; слезами беды все равно не поправите.

— Я, Иван Семенович, не плачу.

— Вижу и только удивляюсь такой силе воли в ваши годы.

Не так взглянуло на сдержанность Гоголя большинство его товарищей. Не зная еще настоящей причины его вызова к директору, они при возвращении его в музей обступили его с вопросами: зачем-де его вызывали?

— Отстаньте, ради Христа! — уклонился он от ответа и, не взглядывая, направился к своему рабочему столу, где стал рыться в книгах.

— Да у нас, Яновский, заклад идет, — не отставали от него любопытствующие, — жаловался на тебя Зельднер или нет?

— Нет, у меня отец умер.





Проронил он это как бы между прочим, невзначай, таким отрывисто-сухим тоном, что товарищи озадаченно оглянулись: что это, опять одна из его глупых шуток? Но шутка совсем уже неуместная, возмутительная!

Один Данилевский, знавший своего друга детства ближе, готов был ему поверить и участливо заглядывая ему в лицо, осведомился: правда ли это?

— Правда… — отвечал Гоголь, не поднимая глаз, в которых навертывалась снова непрошенная сырость. — Сейчас пришло письмо от маменьки… Однако пропусти-ка.

И схватив ворох книг, он без оглядки удалился из музея. Вслед ему поднялся общий ропот:

— Нет, каков ведь! Отец родной помер, а он хоть бы что, как с гуся вода, даже не прослезился!

— Не всякому, господа, дано заливаться сейчас слезами, — вступился за ушедшего Данилевский. — Он из тех людей, которые всякое горе свое замыкают внутри себя.

— Значит, скрытная, холодная натура!

— Скрытная, но не холодная. Чем скрытней человек, тем глубже он обыкновенного чувствует. Но он дорожит своими священными чувствами и не выносит их на базар, где всякий мог бы трепать их.

В справедливости этого замечания старейшего друга Гоголя, несколько минут спустя, убедился его новейший, но более зрелый друг, Высоцкий, когда пошел его отыскивать и нашел в спальне. Гоголь лежал ничком на кровати, уткнувшись в подушку. Всхлипов не было слышно, но спина его нервно вздрагивала.

— Полно, дружище, — тихо проговорил Высоцкий, успокоительно кладя руку на голову своего расчувствовавшегося друга.

— Да я ничего… я так… — отозвался Гоголь, не показывая, однако, лица.

— И отлично. Мне, видишь ли, надо в город; так не пойдешь ли ты со мной?

— Нет, не хочется…

— Ну, пойдем! В таких случаях не мешает проветриться.

Гоголь стал было еще отнекиваться, но Высоцкий настоял на своем и без труда выхлопотал затем у дежурного гувернера для себя и Гоголя двухчасовой отпуск в город.

Пора для прогулки стояла благодатная — конец апреля. Немощеные улицы Нежина, ранней весной и поздней осенью представлявшие непролазное месиво, настолько уже просохли, что наши два приятеля, засучив панталоны выше щиколки и перепрыгивая с одного сухого места на другое, довольно благополучно добрались до местного Невского проспекта — Московской или Мостовой улицы, единственной в то время замощенной, но не камнем, а бревнами, положенными поперек дороги и гулявшими под экипажными колесами по мягкому грунту наподобие клавикордных клавиш. Веявший в лицо свежий ветерок почти восстановил нарушенное душевное равновесие Гоголя, но фланировавшая взад и вперед по деревянным мосткам, вдоль ряда лавок, от угла Магерской улицы до базарной площади, праздная толпа местного «бомонда» своим беззаботным говором и смехом снова его взволновала.

— Уйдем отсюда куда-нибудь подальше! — сказал Гоголь, морщась, — эта чужая веселость для меня как нож к горлу; точно они издеваются надо мной!

— Куда ж идти? Разве на греческое кладбище? Там теперь должно быть чудесно: зелень уже распустилась…

— Пойдем: среди мертвых, может бьггь, отдохну душой от живых.

И они взяли путь через базар обходом на отдаленное, расположенное на другом конце города, греческое кладбище.

— Иди, брат, иди, я догоню тебя, — сказал Высоцкий, останавливаясь перед торговкой-еврейкой с яблоками, до которых, как знал он, Гоголь был большой охотник.

Но выбор съедобных еще яблок между массой гнилых, которые продувная дочь израилева старалась незаметно подсунуть молодому покупателю, потребовал столько времени, что, когда Высоцкий рассчитался с продавщицей, приятеля его и след простыл. Ускорив шаг, он нагнал его только на середине моста через реку Остер, отделяющую главную часть города от пригорода.

35

Неутомимый труд все поборет (лат.)