Страница 6 из 15
Лебеди лежат и стоят на льдинах. Или бегут по воде, натужно устремив вперёд шею и звучно шлёпая широкими чёрными лапами.
Взлетев, плывут над водой, плавно загребая под себя струи ветра. И крылья их поскрипывают, как на шарнирах. А то с лёту плюхаются на волны, воздев крылья как руки и буруня воду крутой белой грудью.
Потягиваются, охорашиваются, перебирают перья. Смотрят на своё отражение.
Почему на этих птиц можно смотреть часами? Не задерживается же глаз на вздорных, крикливых утках, суетливо снующих тут же?
Есть в этих величавых и медлительных птицах что-то такое, что заставляет всех — от мала до велика! — поднимать лицо в небо: «Смотрите, летят лебеди!» И долго-долго провожать их глазами.
УМИРАЮЩЕЕ ОЗЕРО
Мох колыхался под ногами, как пружинный матрас. Видно было, как подо мхом кругами расплывались волны. Покачивались кривые и хилые сосенки, странно шевелились кочки с багульником.
Когда-то тут было озеро. Оно и сейчас тут, только сверху застелено моховым ковром. В ковре тут и там дыры — «окна». Вода в этих окнах — черным стеклом. Подойти к окнам почти невозможно: моховая сплавина прогибается под ногами и тонет…
Я лёг на живот, растопырил широко руки и ноги — распластался как мог — и пополз, Дополз до окна, надел на лицо маску, вдохнул через трубку свежего воздуха и, как тюлень в полынью, соскользнул в окно вниз головой. День сразу померк — и наступила ночь. Я опускался в глубину, и яркое окно надо мной становилось всё уже и уже.
Вот и дно — холодное и вязкое, как кисель. Я по пояс, утонул в нём, а под ногами всё ещё какая-то жидкая каша.
Высоко над головой — чёрный мохнатый меховой потолок с голубыми дырами. В каждую дыру врывается свет и, голубой колонной упирается в дно. И кажется, что вся эта мохнатая чёрная крыша держится на голубых колоннах…
На одном вдохе под водой долго не просидишь. Я рванулся вверх и высунулся в соседнее оконце. Это было даже не оконце, а скорее форточка: только-только протиснуть плечи и голову. Я протиснулся в неё снизу, и лягушки, сидевшие вокруг форточки, в ужасе запрыгали в разные стороны.
И мне было жутко торчать в моховой дыре, свесив ноги в тёмную глубину. И хотелось скорее выбраться на сплавину — к свету и солнцу. Но уж очень был заманчив этот мир под ногами. Чёрный подводный мир на голубых прозрачных столбах и колоннах…
Я отдышался, поглубже вздохнул и, оттолкнувшись руками, ушел вниз. И снова меня обволокла темнота. И снова тут и там голубели призрачные колонны. Какие-то лохмотья пучками мочалок свисали с мохового потолка и волочились по голой спине. Я плыл к соседнему столбу света.
Будто луч прожектора бьёт сверху вниз. И в синем свете, как снежные хлопья вокруг фонаря, порхают блестящие рыбки. Подплываю к голубому лучу, тяну вперёд руку, кажется, что его можно потрогать, погладить. А если постучать по нему, то он зазвенит…
Но рука легко проваливается в луч и сразу же вся синеет. И по телу побежали мурашки. Это рыбёшки набросились на меня, как комары, и стали щипать и щекотать кожу мягкими холодными губами. Они щекотали мне бока, руки и ноги, но мне было совсем не смешно: ведь делали-то они это от голода…
Озеро умирало. Раньше моховой потолок не закрывал небо, солнечный свет лился на дно каскадами. Зеленели водоросли, бурлила жизнь, и рыбы были сыты и веселы.
Сейчас только узкие лучики пробивались сквозь потолок. В их тусклом свете шевелились на дне хилые водоросельки, похожие на картофельные ростки, проросшие в погребе. Озеро умирало, и вместе с ним должны были умереть рыбы.
Я плыл, а рыбёшки тянулись за мной и всё щипали и щипали тело холодными жадными губами…
Говорят, что в торфяных озёрах бывает двойное дно. Будто бы в верхнем торфяном дне есть дыры, через которые можно проникнуть ещё глубже, в самый «подвал» озера. И только там уж настоящее дно.
Вот бы заглянуть и туда!
Я скольжу над самым дном, вглядываюсь в каждую впадину, в каждую тень, но чёрных дыр на дне нет.
Может, и к лучшему: лезть в них совсем неохота. Тянет к свету, тянет наверх.
К самому лицу подплывают две рыбы и смотрят в упор золотыми, по-рыбьи спокойными глазами. Толстые губы их тихо шевелятся: то ли они что-то прожёвывают, то ли о чём-то шепчут. Уж они-то всё знают про свой чёрный мир на синих столбах. Знают и про двойное дно. А может, они просто просят о помощи?
Ведь скоро толстые световые колонны, которые ещё подпирают их тёмный мирок, превратятся в тонкие лучики. И жизнь озера повиснет на этих голубых волосках. И может быть, я последний, кто всё это видит…
Потом сплавина сомкнётся — и всё будет кончено. И только пружинная зыбкость мохового ковра под ногами случайного путника, да странные поклоны искривлённых сосенок, да непонятное вздрагивание и покачивание моховых кочек напомнит о похороненном здесь озере.
СОЛОВЬИНЫЕ ОСТРОВА
Река течёт сквозь пустыню. Я плыву по реке. Ночь. Медленная тишина. Медленная, тягучая, но не мёртвая. Да в природе и не бывает тишины мёртвой. То всплеск, то шорох, то глухой вздох — ухнул подмытый берег.
Необъятное звёздное небо: нет небу предела, а звёздам числа.
Звёзды летят. Не падают, а летят куда-то мимо земли, размашисто перечёркивая небосклон. И гаснут беззвучно.
Но вот звук новый: не шорох, не всплеск и не вздох. Далеко-далеко впереди слышится соловей. Даже ещё не слышится, а непонятно как чувствуется: то ли по-особому пружинит воздух, то ли вздрагивает вода. Да, конечно, поёт! Теперь уже слышно и ухом: поёт. Самый громкий соловей на речном острове впереди. А вот и второй!
Острова в темноте ещё и не видно, а соловьи гремят. Их там десятки. Меня несёт прямо на соловьиный хор, неистовствующий между звёздами реки и неба. Нет, это не хор. Здесь каждый солист. Это состязание, фестиваль лучших певцов. Кто кого. Каждый поёт за себя, никто никому не подпевает. Каждый старается как умеет. Всяк добавляет своё. А каково вместе гремят!
Невидимый хор, невидимый остров. Как гибкий хлыст хлещут свисты воду и воздух: резкие, чистые, звонкие. Полные уши свистов, трелей, раскатов, чоканья, бульканья, теньканья и дробей.
Остров надвигается сгустком непроглядной взлохмаченной темноты. Упругое течение раздваивается перед ним, и отклонившаяся струя воды волочит меня сбоку: остров проносится над головой, как огромный пароход с потушенными огнями, оглушив свистами соловьев. Но вот он уже позади, уже не виден, но ещё хорошо слышен. Потом стихает соловей самый слабый, вот уже и средних не различить, но ещё долго-долго слышится запевала — чемпион соловьиного состязания. Тот самый, наверное, которого я первым услышал. И теперь слышу последним.
Но умолкает и он. И только влажная кожа лица ещё ощущает как-то его звонкие свисты по упругим толчкам холодного воздуха. А когда стало неощутимым и это дрожанье эфира, то снова впереди, из такого же изрешечённого звёздами далёка, послышался другой соловей — солист соседнего острова. И скоро гремит новый хор, и новый остров надвигается как ночной пароход с потушенными огнями, но с включёнными на полную мощность микрофонами, приёмниками и радиолами. И какими!
Ночная река быстро несёт. Уплывает один остров — другой приближается. Один за другим — медленной певучей цепочкой. Иные острова так близко один от другого, что сразу оба слышны. И тогда соревнуется остров с островом: кто кого?
Есть, наверное, среди островов этой реки самый звонкий, самый певучий. И есть, конечно же, самый слабенький и захудалый. Но это на чуткий и строгий слух соловьев. А на мой все они хороши. Незабываемы.
Но долго ли продержатся эти соловьиные острова? И что их заменит нашим потомкам? Пожалуй, ничто. И, уж конечно, не пароходные радиолы, приёмники и микрофоны, включённые на полную мощность.