Страница 113 из 117
На четвертый вечер, когда катер проходил мимо мыска, слишком незначительного, чтобы ради его огибания прикасаться к клавишам управления, из расступившейся дымки выскользнула местная лодка, дриуф . Четыре чернобуша гребли вырезанными из дерева веслами, а пятый правил грубым деревянным веслом на корме. На носу лодки стояла женщина. Она была высокой и стройной, отличалась прямой, даже чрезмерно, словно застывшей, осанкой своей расы. Ее черные, как ночь, волосы были скрыты под ярким красным шарфом, в правой руке женщина держала небольшой красный же дорожный мешок. Одежду ее составляла юбка–калико по колено и легкая открытая рубашка; ноги обуты в желтые плетенные сандалии.
Она помахала Истклифу, стоящему облокотившись о перила у борта с сигаретой в руке. Он не поднял руку в ответ, но холодно взглянул вниз на дриуф и гребцов–эбонисов, стараясь разобраться в странном дежа вю , которое мгновенно пробудила в нем женщина. Его катер не был быстроходным и мускулистые гребцы без труда удерживали дриуф рядом с бортом, а потом двое из них ухватились за нижний поручень, дугой опоясывающий судно.
— Мне нужно добраться до больницы, — крикнула Истклифу женщина. — Я заплачу сколько нужно.
То, что она знает, куда он направляется, совсем его не удивило. На плантациях Истклифа работали чернобуши со всей окрестности, а может, и с других частей Эбонона, наверняка имеющие родственников в «ежевичных ветвях», соединяющих все деревушки, все байяу , каждую ферму на здешней территории. Стоило лишь Истклифу, его больной матери, его сестре и шурину чихнуть, и каждый чернобуш в округе знал об этом не более чем через час. Хотя женщина знала, что он направляется в больницу, но наверняка не знала, по какой причине. И чирурги, и буш–знахари — все они были связаны подобием клятвы Гиппократа, и не стоило сомневаться, что буш–знахарь, у которого консультировался Истклиф и который, в итоге, поставил ему диагноз и связался по радио с больницей, даже не помышлял о том, чтобы кому–то что–то рассказать о своем пациенте.
— Я заплачу сколько нужно, — снова крикнула ему женщина, после того как Истклиф ничего ей не ответил. — И не буду мешаться под ногами.
Она отлично говорила по–английски. Многие чернобуши так и не смогли выучить язык, он для них оказался слишком сложным. У женщины были высокие широкие скулы, ширину которых подчеркивала худоба щек. Она была почти худой, и черничного оттенка кожа казалась едва ли не прозрачной.
— У меня нет каюты для пассажира, — ответил Истклиф.
— Я буду благодарна, если вы позволите мне спать на палубе.
Он вздохнул. Перспектива того, что его одиночество будет нарушено чернобушкой, отозвалась в нем раздражением. Но он не мог позволить себе оскорбить уважаемую представительницу расы, исправно поставляющей рабочих и слуг для Империи Истклифа, без которых эта Империя быстро бы зачахла и умерла.
— Хорошо, — ответил он. — Можешь подняться на борт.
Она бросила ему свой красный мешок, и он поймал его и положил на палубу. Потом, изо всех сил стараясь скрыть отвращение, протянул вниз руку, взял руку женщины и помог ей подняться на катер и перебраться через перила.
— Спасибо, — поблагодарила она, поправляя юбку. — Меня зовут Сефира.
Дриуф быстро отстал и скрылся за кормой, развернувшись и взяв курс на мыс. Истклиф не потрудился даже пробурчать свое имя; он не сомневался, что она и так его знает. Взяв в руку мешок чернобушки, он отвел ее вниз в единственную каюту, где положил мешок на койку.
— Можешь спать здесь. У меня есть шезлонг, который раскладывается в кровать, и я все равно люблю спать на воздухе.
Тон, которым это было сказано, отвергал возможность возражения. Почти осязаемая аура властности покрывала его, словно мантия. Это была знаменитая властность Истклифа, смесь непререкаемости, настойчивости и авторитета, которыми отличались большинство преуспевающих колонистов и благодаря которым на первый взгляд бесполезная глушь Андромеды IV превратилась в золотую жилу, давшую в конце концов возможность присвоить планете новое имя, под которым она и была теперь всюду известна.
Истклиф достал из стенного шкафа несколько одеял (на реке ночи бывали прохладными), бросил два из них на койку, а одно положил себе на плечо. Потом, чувствуя взгляд Сефиры, неохотно повернулся, чтобы взглянуть на нее. И увидел перед собой ее глаза. Глаза были совершенно черные, непривычные для него, и абсолютно чужие. Это была четырехмерная чернота — никак не иначе, — и на миг ему показалось, что он заглянул в бесконечный космос, и хотя ни одной звезды сейчас видно не было, тысячи их сияли на периферии этих глаз. Но сравнение было недостаточно верным. Космос подразумевал собой абсолютный ноль — ледяной холод и безразличие. Но здесь, перед ним, смешанные с пронзительной Weltschmerz , Мировой Скорбью, и сияющие в ночи его жизни, были сострадание и человеческая доброта того измерения, о существовании которого он не подозревал; и здесь перед ним, также наполовину скрытое в глубокой тьме, было и нечто еще — качество, хорошо известное ему, но которое он не мог узнать.
Пока он стоял так, глядя ей в глаза, еще одна волна дежа вю накатила на него, на этот раз с такой силой, что он едва не пошатнулся. Внезапно он понял причину: эта женщина из буша — чернее черного эбониска, в своей гротескной одежде и с примитивной косметикой и духами — ужасно напоминала ему покойную жену. Это было невозможно; это было отвратительно. Но это было так.
Он в ярости отвернулся.
— Спокойной ночи, — проговорил Истклиф. Потом, вспомнив о худобе ее лица, добавил: — Дверь рядом с каютой — камбуз.
— Спасибо. Утром я приготовлю кофе, когда вы проснетесь.
Теперь каждую ночь приход сна напоминал Истклифу смерть, потому что дела его были так плохи, что он мог попросту не проснуться. Но он привык к смерти; он умирал каждый вечер вот уже несколько недель подряд; и теперь если это и волновало его, лежащего на раскладной кровати на палубе под звездами, так только по причине того, что больница была уже близко. Во время своего плавания вверх по реке у него было время взвесить все за и против слухов о чудодейственной силе чирургов, о сомнениях белых колонистов по поводу способностей чернобушей, и прийти к выводу, что сомнения эти скорее всего происходят от расизма, чем из–за реальных ошибок врачевателей. Произошло это ввиду того, что несмотря на сгущающийся туман собственного скептицизма, он вдруг уверился в возможности, что эта весьма уважаемая лекарша–ведьма, с ее магическими притираниями и бальзамами, вполне вероятно способна добиться того, в чем традиционная медицина оказалась бессильной.
По мере собственного умирания и угасания звезд в его глазах, он видел сон о ярчайшем лете своей жизни и об Анастасии, пронесшейся сквозь эту жизнь подобно порыву освежающего ветра, залетевшего в раскрытое окно каменного дома и нежно освежившего его во сне, принесшего осмысленность в его существование и смягчившего суровость его быта. По утрам она приносила ему апельсиновый сок, когда он, сидя на террасе над патио, глядел на рассветные луга; по вечерам, после того как дневная работа бывала закончена, смешивала для него мартини. И каждый день в полдень готовила ему чай, заваривая его так, как это умела одна она - в меру сладкий и крепкий и золотой, словно солнце.
Когда она впервые появилась на плантации, то смотрела на него с благоговением. Его полное имя было Улисс Истклиф III; он являлся владельцем — точнее, должен был им стать в полной мере после смерти своей матери — ста тысяч акров богатейших земель, отлично удобренных рекой, на которых вызревали за год по четыре урожая зерновых, превращаемых после в муку, составляющую основу жизни Серебряного Доллара. Но то благоговение, с которым она относилась к нему, было ничтожным по сравнению с тем благоговением, которое он испытывал по отношению к ней, знала она об этом или нет. А им можно было восхищаться. Колонисты Эбонона справедливо, хоть и несколько агрессивно, гордились той страной, которую создали так далеко от своего дома, и, памятуя о неравенствах и несправедливостях земного прошлого, навеки провозгласили эту страну оплотом свобод и чистоты демократического общества; но кому, как не Истклифу, было не знать, что на самом деле крылось в умах колонистов, потому что он, Истклиф, был тут королем. И ввиду этого ему не пристало испытывать чувства к прекрасной простолюдинке, стоящей перед ним, а следовало оставаться к ней равнодушным, словно она слеплена из глины.