Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 17

Хаотическая масса пионеров, как уже и раньше подозревал Тоскин, представлялась ему враждебной, точно китайская армия, стоящая вдоль Амура. С этими мерзавцами надо быть строгим и беспощадным, потому что они уважают только силу. О, они не так просты, эти дети, они очень коварны, и нет таких пороков на земле, каких бы у них не было. Уж он-то, Слава, знает, как с ними обращаться…

Тоскин смотрел на Славу с искренним страхом, который сильно захмелевший уже Слава принял за признание и восторг, а их ему почему-то все еще не хватало…

Поварихе пришлось закончить свой рассказ: она так и не смогла припомнить смешную фразу, зато сама насмеялась всласть, причем начальник смотрел на нее с большим одобрением.

Услышав, что за столом снова установилось молчание, Слава сказал:

– А вот еще есть анекдот. Из школьной жизни. Чудак хотел пригласить десятиклассницу. Пригласил и не знает, как за ней ухаживать. То-се. Диск ей поставил фирменный. Мороженое купил, портвейн. Картинки на стол положил из журнала. Она приходит, пальто снимает, он смотрит – на ней школьная форма, ну, думает, все пропало, пионерский сбор проводить будем, это, говорит, зачем? А она: «Утром я от вас в школу пойду, это чтоб не переодеваться».

Смеялись добродушно и умеренно.

– Да, это точно, – сказала Валентина Кузьминична. – А вот еще – кто знает школьные приметы? Какой первый признак беременности? Не знаете? Уроки учить не хочется.

Тоскин, оглядывая присутствующих, вдруг с облегчением заметил, что начальника эти анекдоты не веселят, даже посуровел он как-то и вдруг сказал:

– Давайте, товарищи, споем какую-нибудь хорошую песню.

И Валентина Кузьминична, сразу отметившая, что она не попала в струю, первая затянула:

Среди зноя и пыли

Мы с Буденным ходили…

И по лицу начальника увидела, что угадала. Хотя ему уже не пришлось ходить с Лазарь Моисеичем Буденным на рысях на большие дела, он тоже был сын орлиного племени, над ним тоже реяло знамя интендантских боев, и поэтому он запел, а за ним дружно грянул весь коллектив воспитателей и сотрудников:

На Дону и в Замостье

Тлеют белые кости…

«Интересно, о чьих костях идет речь? – размышлял Тоскин. – Вероятно, все-таки это про кости белых. Не стал бы поэт писать про кости красных, что они тлеют. С другой стороны, у красных кости тоже белые. Вот и дальше: «помнят польские каты»…»

Песня сменяла песню. Лязгали танки, и даже в самых сердечных песнях шумели моторы, потому что у людей этого племени был «вместо сердца пламенный мотор», без пощады била по врагу четырехколесная тачанка-ростовчанка, в светлую минуту произведенная на свет поэтом Рудерманом. («Бедняга, – подумал Тоскин, – больше он ничего не смог произвести, так и дожил до наших дней как автор этой стреляющей брички, впрочем, как и Всеволоду Иванову, писавшему потом еще добрые тридцать лет, пришлось умереть автором бронепоезда…»)

Гремя огнем, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход,

Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин

И первый маршал в бой нас поведет…

Концерт затянулся, и Тоскин уже стал подумывать о том, как бы это уйти понезаметнее, когда повариха вдруг – вот, живая душа! – внесла в концертную программу долгожданные перемены.

– Выпьем! – крикнула она. – Давайте выпьем за нашего дорогого начальника… И давайте что-нибудь повеселей. А? Где гармошка? Давай, наяривай…

Она вдруг выскочила на середину, взмахнула салфеткой и пошла, неистово тарабаня каблуками в пол, точно желая насквозь пробить казенные половицы:

Э-эх! Милка с летчиком гуляла,

Вместе делала полет,

Через год она родила

Трехмоторный самолет!

И тут сорвался с места сторож, забил сапожищами в ту же самую, уже трепещущую половицу и заорал хриплым голосом, словно бы самой природой сотворенным для таких частушек:

Я по улице прошел,

Путной девки не нашел:

То брюхата, то с родин,

То подбитый глаз один.

Бабочка и сапоги придавали сторожу вид артистический, а частушка его вызвала одобрительную улыбку начальства, тем более что она шла в поддержку поварихиного тоста и ее почина. Видя это, сторож продолжал с видом невинным и даже как бы чуток сонным:

Я на печке спала

И чулки обоссала,

И сижу любуюса,

Во что же я обуюса.

Тут сторож даже придал себе какой-то кокетливой томности, как делал потом всякий раз, исполняя женскую партию, а повариха рядом с ним почувствовала себя вдруг такой чистюлей, такой девочкой и запела что-то уж вовсе анахроническое:

Не ругай меня, мамаша,

Не ругай грозно —

Ты сама была такая,

Приходила поздно.

– О-ох! – Сторож повертелся, потопал, взмахивая платочком, и ответил с жалобой:

Никому так не досадно,

Как моему Шурочке:

Сам на печке, хуй в горшечке,

А муде на печурочке.

Валентина Кузьминична со страхом и уже заготовленным возмущением взглянула на начальство, но оно не ответило на ее немой вопрос. Начальник брезгливо и упорно расковыривал банку с грибами: это было, конечно, опасное занятие – уж какой-нибудь из этих ненадежных, черных-пречерных грибов мог запросто отправить человека к праотцам…

Повариха зарделась, но не сдала позиции:

У меня на сарафане

Петушок да курочка.

Меня трое завлекали —

Петя, Ваня, Шурочка.

Она лихо взвизгнула, затопала и добавила еще:

Петя, Ваня, Шурочка,

Да я же вам не дурочка.

Сторож басовито поддержал эту сарафанную тему:

У тебя на сарафане

Петушок с цыплятами,

Девки моду поимели

Ночевать с ребятами…

Усыпив бдительность Валентины Кузьминичны, он страшно задолбил сапогами, а потом, остановившись перед ней, спел:

Запрягу я кошку в ложку,

А собаку в тарантас.

Повезу свою разъебу

За границу напоказ.

Валентина Кузьминична вспыхнула, а сторож, фасонно покружив, остановился на том же месте и продолжил:

Я на печке лежал,

Да на самом краешке,

Я схватился за пизду,

Думал, это варежка.

Валентина Кузьминична встала и нетвердо пошла к выходу. Это была достаточно заметная акция, однако все же недостаточно демонстративная с ее стороны, ибо начальство не давало никакого сигнала и по-прежнему ковырялось в грибах. Тоскин получил истинное удовольствие от смены репертуара, он высоко оценил отвагу и артистизм сторожа (он был здесь один истинный, шестидесятирублевый пролетарий, которому нечего было терять, кроме цепей), однако Тоскину жаль было Веру, которая краснела против своей воли и не знала, как ей себя держать и куда глядеть.

– Ладно, старый, кончай, – небрежно бросил Слава, оторвавшись от увлеченных переговоров с Валерой.

Но сторож не обратил на Славу никакого внимания. Зато теперь в бой бросилась повариха – и запела с торжеством (потому что соперница-то ее, вильнув своим завидным крупом, бросила поле брани, бежала, сдалась, ушла вместе со своими анекдотами, со своим законченным институтом и общественными нагрузками):

Меня милый изменил,

Изменил за дело,

Чтоб любила одного,

А десять не имела.

И сторож поддержал ее, напористо и нежно:

«Куда, миленький, уехал?»

«Дорогая, на Кавказ!»

«Дорогой, возьми с собою!»

«На какой ты хуй сдалась?»

– Мы, пожалуй, можем идти… Во всяком случае, можем пойти прогуляться, – сказал Тоскин, наклоняясь к Вере.