Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 133

О его Даре сказано немало на многих языках мира. Одаренность Владимира Набокова удивляла уже его соучеников в детстве (например, есть воспоминания об этом бывшего тенишевца писателя Олега Волкова) — его многосторонняя одаренность и в первую очередь его литературный дар, дар русского слова, дар английского слова (Набоков писал еще и по-французски: многие считают, что он мог бы стать знаменитым французским писателем).

Автор новейшей (и полнейшей) монографии о Набокове новозеландец Брайан Бойд считает, что Набокову ниспосланы были два главных дара — литературный гений и дар личного счастья, столь ценный для писателя великий талант радоваться жизни, быть счастливым. Бойд отмечает, впрочем, что у этой способности радоваться жизни есть и оборотная сторона — предчувствие утраты (утраты любви, родины, языка, этого вот самого мгновения счастья).

О «даре, который он как бремя чувствовал в себе», писали набоковеды и набокофилы, однако мы можем обратиться и к свидетельствам набокофобов, например, критика Георгия Адамовича, который немало крови попортил в свое время Набокову. Адамович тоже признавал набоковскую «способность высекать огонь отовсюду», его «дар найти свою, ничью другую, а именно свою тему и как-то ее так вывернуть, обглодать, выжать, что, кажется, больше ничего из нее уж и извлечь было невозможно». Но были у Набокова и противники, ставившие его Дар под сомнение. Такие сомнения высказывал не только наш соотечественник Д. Урнов, но и профессор Сорбонны Никита Струве. Он не считал дар Набокова боговдохновенным (как дар Солженицына). «Истинный Дар Божий был у Ходасевича, — сказал, беседуя со мной однажды, Н.А. Струве. — А вот что касается Набокова… Возьмите мой доклад о Ходасевиче и Набокове, и вы все поймете». В докладе Н.А. Струве сказано: «…дана ли была эта таинственная потусторонность сверходаренному Набокову, чей дар долгие годы был ему в бремя? Или та постоянная тревога об „утечке поэзии“, та великая тоска по дару свыше, не есть ли они именно тот внутренний слепок, что возносит набоковскую игру слов, „несдержанную виртуозность“ (выражение Ходасевича) до высокого, а потом и потустороннего искусства?»

Таким образом, сам Н.А. Струве ответа на вопрос не дает, однако отсылает нас к мнению Ходасевича, который, к слову сказать, был и для Набокова высшим судьей в искусстве. Ходасевич в статье о Набокове так пишет о божественной природе дара: «Пытаясь быть „средь детей ничтожных мира“ даже „всех ничтожней“, поэт сознает божественную природу своего уродства — юродства — свою одержимость, свою, не страшную, не темную, как у слепорожденного, а светлую, хоть не менее роковую, отмеченность перстом Божиим. Даже более всего в жизни дорожит он теми тайными минутами, когда Аполлон требует его к священной жертве… поэт готов жертвовать жизнью. Он ею и жертвует: в смысле символическом — всегда, в смысле прямом, буквальном — иногда, но это „иногда“ случается чаще, чем кажется.

В художественном творчестве есть момент ремесла, хладного и обдуманного делания. Но природа творчества экстатична. По природе искусство религиозно, ибо оно, не будучи молитвой, подобно молитве и есть выраженное отношение к миру и Богу… Это экстатическое состояние… есть вдохновение. Оно и есть то неизбывное „юродство“, которым художник отличен от не-художника… оно-то и есть его наслаждение и страсть…»

Итак, речь идет о Даре. И еще, конечно, о Мире Набокова — о мире, в котором он начинал жизнь, и о том мире, в котором довелось ему жить после «крушения миров»; о Мире, который был создан силой его воображения, переустроен и заселен — с помощью его Дара. О мире внутреннем и внешнем. Впрочем, сначала речь пойдет у нас даже не о мире, а о черной бездне, о хаосе и тьме…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ФОТОГРАФИЯ ПОД ДРЕВОМ

С хаоса и тьмы начинается автобиография Набокова: «Колыбель качается над бездной». Бездна, которая существовала до нас с вами, и бездна, к которой мы с вами «летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час». И наша жизнь между ними — «только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями». Впрочем, это ведь только восприимчивый, чувствительный ребенок (или писатель) с таким страхом расспрашивает от том, как это так, что его когда-нибудь не было, вернее, что его не было в мире (помню, как неистово кричал мой маленький сын: «А где же я был?»). Взрослые приучаются «ограничивать воображение»: «…рядовой читатель так привыкает к непонятности ежедневной жизни, что относится с равнодушием к обеим черным пустотам, между которыми ему улыбается мираж, принимаемый им за ландшафт». Итак, младенчество — это пограничная полоса между нашей краткой жизнью и нашей черной вечностью. Младенчество и вечность всегда будут притягивать к себе Набокова, и он создаст свою философию детства. А пока вглядимся в освещенную часть вселенной, в которой качается колыбель. В ней младенец, рожденный 22 апреля 1899 года, — Набоков Владимир Владимирович, сын Владимира Дмитриевича Набокова и Елены Ивановны Набоковой, урожденной Рукавишниковой. Он выбрал для рождения замечательную семью, прекрасных родителей, удивительный город… Чуть-чуть, пожалуй, не подгадал со временем, но это обнаружится гораздо позднее. Пока же вглядимся в семейную фотографию, с юмором описанную когда-то отцовским другом Иосифом Гессеном: детская коляска в оборочках; над ней умиленно склоняются красивый, благородный, высокообразованный джентльмен Владимир Набоков Старший, его нежная жена, его миллионер-свояк… Чуть сзади, невидимая, маячит стена, а на ней — фамильный герб Набоковых, шутливо описанный позднее самим писателем: «…нечто вроде шашечницы с двумя медведями, держащими ее с боков: приглашение на шахматную партию, у камина, после облавы в майоратском бору…» Описание это вовсе не было (при набоковской-то феноменальной памяти) «маленькой, очаровательной неточностью», как определил его в своем генеалогическом очерке С.С. Набоков, кузен писателя. Это, конечно же, была насмешка: англоман и «сноб» Владимир Дмитриевич Набоков Старший не терпел аристократического снобизма, а сын его гордился прежде всего тем, что отец принадлежал «к великой бесклассовой русской интеллигенции». Познакомившись в английском варианте набоковской автобиографии с этим описанием герба, С.С. Набоков решил смолчать, но младщий брат написал В.В. Набокову о досадной неточности и даже послал ему рисунок фамильного герба, после чего увлеченный геральдикой С.С. Набоков и получил от своего знаменитого кузена-писателя любопытное письмо, которое мне приходится, к сожалению, приводить в переводе с французского:

«Неопытный геральдист подобен одному из тех средневековых путешественников, что привозили с Востока фантастические рассказы о тамошнем зверье, навеянные скорее собственным домашним бестиарием, засевшим в уголках памяти, чем новыми зоологическими находками. Так и я в первой версии этой главы, описывая фамильный герб Набоковых (мельком виденный мною много лет назад на крышке какой-то шкатулки, в ворохе семейных реликвий), ухитрился, сам уж не знаю как, преобразовать его в этакое прикаминное чудо — двух медведей, что держат по бокам огромную шахматную доску. Сейчас, внимательно рассматривая герб, я с сожалением отмечаю, что речь идет всего-навсего о паре львов, то есть совершенно иных тварей, хотя тоже достаточно смуглых и волосатых… Над щитом можно разглядеть то, что осталось от рыцаря: его неистребимый шлем, его несгораемый ворот, а также его неустрашимую руку, еще торчащую из его узорных ламбрекенов, тоже лазурных и червленых, и потрясающую мечом. Девиз гласит: „За храбрость“».

В этом письме к кузену, увлеченному геральдикой и генеалогией, вы без труда различите интонации нормального русского интеллигента, выходца из либеральной среды (а «дух просвещенного либерализма» Набоков принимал всерьез, ибо без него «цивилизация не более чем игрушка в руках идиота»). Очень похоже, например, отзывался о своем княжеском происхождении юный монах Иоанн (князь Дмитрий Шаховской, позднее архиепископ Иоанн Сан-Францисский). Вспоминают, что в пору гражданской войны (когда вопрос о «благородстве» и «черни» стоял так остро), услышав от любимого друга и кузена Юрика Рауша фон Траубенберга похвальбу о древнем его баронстве, юный Набоков спросил задорно: «Ну, а Набоковы что? Бывшие придворные лакеи?»