Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 30

— Это хорошо, — сказал он, — где любовь, там люди. Молиться пришли? — обратился он с вопросом к девушке.

— Молчите! — вдруг исступленно вскричала Анна, о присутствии которой они позабыли все трое, — молчите вы! Идет Она! Идет! Близко уж.

И вдруг глаза ее расширились от благоговейного ужаса. Она схватила руку Казанского и заговорила, задыхаясь и волнуясь, чуть внятно, почти неслышно:

— Вот вы такой. И Марк говорит, и все. Вы умны и сильны. Вы понимаете все. Скажите, исцелюсь я? Да? Глаза, золотуха. И вся я слабая, больная! Бога люблю. Бог исцеляет. А меня? А меня? Исцелит Он, спрашиваю я?

Глаза у нее воспалились, покраснели. Белесоватые ресницы заметно слиплись от присохшего к ним гноя. Все лицо, бледное, как известь, подергивалось судорогой и ждало.

— Я не пророк! — сказал Казанский тихо и внушительно, — я и не верующий, то есть не так верую, как надо, как все. В то, что во мне есть, в то я верю, а не в то, что извне. А только думаю, чего человек хочет, достичь может того всегда. Не по Писанию, нет, а по тому, что внутри его говорит. Надо себя пересилить верой, душой, всем. Надо приказывать себе.

— И исцелит тогда? Исцелит, говорите вы? — приставала Анна, впиваясь в него сухими воспаленными глазами.

— Не знаю. О здоровье не знаю. Я про душу говорю! Что нужнее? Тело или душа? Нужнее душа. Без нее нельзя. Она побеждает, а не кости и мясо, и кровь. Так думаю. Тело ни к чему. И все равно, какое оно. Вам зачем оно?

— Она любить хочет! Замуж выйти, — насмешливо усмехнулась Лиза.

— Глупая! — вскричала Анна, — глупая, здоровая. Оттого что здоровая. Как зверь… Пусти меня, пустите меня! — и неожиданно вырвав свою руку из рук Марка, она метнулась вперед навстречу народной волне, навстречу иконе, плавно заколыхавшейся в воздухе над головами людей.

— Вот она всегда так. Святоша, ханжа… Ругается и молится — все заодно, зараз, — говорила Лиза. — А все от злобы, злобы в ней много, что ненужная она, что урод.

— Ненужных нет! — серьезно, почти строго произнес Казанский, — ненужных быть не может. Все нужны. Одни тем, что сами необходимы, другие — что на них пример был. Великий разум знает, как распределить…

— Какой разум? — удивилась Лиза.

— То, что правит людьми. Душа, разум, все едино.

— А вы зачем пришли? Вы не молитесь Богу, Марк говорит, а на крестный ход пришли глазеть. Зачем же?

— Не молюсь. Да! А хочу видеть, как другие молятся. Хочу радоваться. Кто молится, тот верит. И в этом моя молитва, может быть, и есть вся. Я с детства молитвы не знал, не учили, а теперь, как стар стал, и подавно не знаю. А только любить доброе — то же самое будет. Истина будет и любовь. Это хорошо.

— Смотрите! Смотрите! — закричала Лиза. — Идут!

Икона была уже перед ними, и Марк впился в нее широко раскрытыми глазами. Он, как и Казанский, не умел молиться и не знал Бога. Его не учили и не говорили о Нем. Но он словно почуял Его с тех пор, как узнал свое счастье. И он был благодарен Ему бессознательной благодарностью человека, получившего больше того, чего смел ожидать. Он в силу инстинкта не мог не признавать Божества, не понимая Его и не охватывая, в силу вечного сознания, что власть быть должна над всеми владениями земли и неба, потому что Кто-то создал это все и самую власть. Божественная тайна, которую он осязал едва, смутно, существовала уже в инстинкте его.

И теперь, глядя на приближающуюся икону Владычицы, он думал, что в Том, для Кого собрался народ и для Кого поют гимны, и перед Кем кланяются до земли, в Том власть. Он видел, как толпа катилась сплошной пестрой волной, бесшумной, безмолвной и подавляющей самое себя. Было что-то стихийное, роковое в этом ее безмолвии и силе. Было что-то прекрасное, величавое в ней.

Анна вместе с другими метнулась навстречу толпе. Ее оттерли, отбросили. И снова она кинулась туда, и снова ее отбросили. Тогда она, потеряв надежду попасть в шеренгу, встала в стороне, бледная от возбуждения, в порванном от толкотни платье и съехавшей на бок шляпе, и ждала и твердила: «Приблизится, взглянет и исцелит! Исцелит! Исцелит! Сейчас».

И все ждала. Ждала без конца. До боли в глазах. До рези. Вот Владычица близко. Вот ясно различаются Ее большие темные печальные глаза. И слезы на них о Предвечном. Уже чувствуется запаха ладана из кадил. И на золотых древках шуршат хоругви. Какая-то ласточка реет над тем из них, который ближе к иконе Целительницы. Анна думает напряженно, дико: «Останется ласточка — хорошо. Улетит — худо…»

Она жаждет исцеления и достигнет его. Так надо и так должно. Ради этого она молится напролет целые ночи и хочет быть чистой, доброй, не как сестры, не как Лиза, не как все.

Где-то крикнула кликуша, долго, пронзительно, монотонно. Крик ее спугнул ласточку. Она взмахнула крыльями и утонула вдали.

А Владычица все подплывала и подплывала к Анне. И глаза Ее и слезы стали яснее вблизи. Вот они близко. Вот уже тут. Анна упала на колени, потом ударилась лбом о землю и зарыдала криком, похожим на только что замерший крик кликуши. И билась головой о дорогу и повторяла одно: «Исцели! Исцели! Исцели!» Она лежала так до тех пор, пока кто-то не тронул ее за плечи и не позвал:

— Анна! Очнись!

Это были Марк и Лиза, пришедшие за ней.

Она встала безмолвная, чуть живая, закрывая больные глаза от солнца, красные, распухшие от слез. Она сознавала, что все осталось по-прежнему, и в боли ее сердца не было зла. Ее разум не постиг непостижимого, и вера в ней не была тверда. Так думала она, идя за Марком и Лизой.

А толпа все шла, безмолвная, стихийная, верующая и большая, под голос тропарей и молитв, дивно звучащий над ней.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Марк давно не был в «роте». Он искал у Казанского цели и истины жизни и, найдя ее теперь в своей любви, уже не искал ничего. Он работал у метрольезы, работал в лаборатории, работал в сушильне и у спирального ножа резалки, работал всюду, куда ни посылали его, чтобы излить из себя тот избыток силы, который клокотал в нем теперь.

Когда наступила Казанская с ее трехдневным шабашем для рабочих, с процессиями и гулянкой на ярмарке, он, сопровождая Лизу всюду, был бесконечно счастлив, что может дать ей все, что она ни просила у него, потому что он имел заработок, которым гордился без конца.

И это был праздник для него — накупать ей обнов и, видя улыбку на ее лице и блеск в глазах, сознавать, что она прекрасна и подняла его к такой огромной и смелой любви.

Казанская прошла, как сон, и только на седьмой день ее после окончания работ он зашел в «роту». Но старшины не было там.

— Где он? — спросил Марк Черняка, встретившегося ему у порога.

— Почем я знаю? — грубо оборвал тот. — Подожди, придет, не съели его волки, твоего старшину.

Марк удивился. Никто не смел до сих пор непочтительно отзываться о Казанском. Дисциплина по отношению к ротному старшине была доведена в «роте» до тонкости. И подумав, что Черняк пьян, он пошел к наре Казанского, лег на нее и скоро уснул, устав, как вол, за свой рабочий день у машины.

Спал он долго и тяжело, ничего не чувствуя, ничего не слыша, глухим, пустым сном без грез и видений. А когда проснулся, то не понял, проснулся ли он или сон продолжается, или начался кошмар какой-то, тяжелый и давящий, и гнетущий.

В «роте» галдели. «Рота» была не на местах, как бывало перед сном, а толпилась одной сплошной серой кучей посередине казармы. И что более всего удивило Марка — это присутствие женщин. Женский персонал «золотой роты» был по ходатайству того же Казанского несколько лет тому назад переведен в пустое помещение мучных сараев, приспособленных к жилью, где они и жили так же, как жили и мужчины, подаянием, субботним побором и заработком кое-где. С «золоторотцами», среди которых выбирали они любезных, женщины виделись в «роте» как гостьи, или у «Оленя», или просто на улице. Но жить сообща Казанский запрещал, видя по опыту, что прочной семьи у этих людей быть не может и пьянство и разгул в «роте» с бабами ведет к опасным столкновениям и к злу.