Страница 13 из 56
Кишит масками веселая «машкерада». Все, что есть лучшего среди вельмож, их жен и детей, собралось в Петергофском дворце. Празднует юный Петр свое избавление от тяжкой опеки Меньшикова, а заодно и от нелюбимой невесты, дочери всесильного до тех пор Данилыча. Веселится царь. На нем костюм какого-то олимпийского бога, и сам он хорош и светел, как юный греческий бог. Гремит музыка, журчат фонтаны, вьются пары в веселой кадрили. Поневоле веселый поток уносит за собой сироту-цесаревну. А тут еще сам император-юноша заботится о том, чтобы сошло печальное раздумье с лица его хорошенькой тетки. Не отходит от нее.
— Ах, Лиза, Лиза! — слышится царевне ласковый шепот венценосного кавалера. — Что бы я ни дал, Лиза, чтобы ты улыбалась снова весело и беспечно! Велика твоя потеря, но я всеми силами постараюсь успокоить тебя. Хочешь, не отойду от тебя ни на шаг, окружу тебя почестями, блеском, сделаю тебя царицей, женою своею? Хочешь, Лиза?
— Нельзя этого, Петруша, нельзя! Родня мы! Да и молод ты слишком. Я старше тебя, Петруша, — отвечает, покачивая головою, Елизавета.
— Вздор! — так и вспыхивает юный Петр. — Пустяки ты говоришь, Лиза. Вот и Остерман, Андрей Иванович, говорит, что можно это. А он умный, Лизанька, умнее всех в мире. Ах, Лиза, Лиза, согласись на мою просьбу, милая моя!
— Не могу! Не проси, Петруша! Молчи! Молчи! — молит царевна.
— Ага, знаю, отчего не можешь… Ты своего мертвого принца все помнишь! Или о Морице Саксонском, новом искателе, мечтаешь? Люб он тебе, да? — подозрительно выспрашивает молодую тетку юноша-племянник.
— Никто мне не люб, Петруша, — ни Мориц, ни другой кто. А принц Карл умер, — грешно тосковать по нем. Нет у меня любви ни к кому… Не томи ты меня зря допросами, Петруша!
— Ну, ладно, будь по-твоему. Не любишь меня, Бог с тобою. Возьму себе другую жену. Цари должны выбирать себе невест не по сердцу, а как для государства удобнее… Только смотри, чтобы худо от того не было. Привезут сюда какую-нибудь захудалую немецкую принцессу и сделают из нее царицу… Тебе же хуже будет потом: придется целовать ручки новой государыне, которая тебе по высоте рода в служанки годится. Увидишь тогда, худо будет! — желчно смеется Петруша.
Но не немецкая принцесса, а княжна Екатерина Долгорукая навязана усердными вельможами-родичами в невесты царю.
Царь был прав. «Худо» случилось, но по другой совсем причине. Схватил оспу юный император, и не пришлось цесаревне Елизавете целовать ручек его жене, государыне. Пришлось другую руку целовать ей, руку курляндской герцогини…
То светлые, то мрачные картины встают, всплывают из полумрака царевниной горницы… Целая вереница их вьется в Усталых мыслях цесаревны. Притомились эти мысли… Мешается быль с действительностью, правда со сказкой, и незаметно сон подкрадывается и смыкает усталые очи… Но и во сне не отстают от цесаревны далекие, милые призраки прошлого…
То счастливая улыбка, то облако грусти сменяются на прелестном сонном лице. А ночь тянется, тянется, бесконечно, октябрьская, темная ночь…
Глава XIII
Посланец. Веселая затея. Царевна-крестьянка. Ссора
— Проснись, вставай, Ваше Высочество! Курьер прискакал из Санкт-Петербурга, от самой, говорит, Юшковой… — сквозь сон звучит над ухом цесаревны знакомый голос.
Мавра Егоровна Шепелева, молодая, немногим старше своей госпожи, приближенная фрейлина цесаревны, наклоняется заботливо над спящей золотистой головкой.
— Проснись, цесаревна! — легонько тронув за плечо Елизавету, говорит она.
Ей бесконечно жаль прерывать сон красавицы. Сладко под утро спится цесаревне. Счастливая улыбка бродит по ее лицу. Верно, хорошие сны ей снятся. А будить надо. Курьер из дворца — дело не шуточное. Может, важное что им сообщит.
— Проснись! Проснись, Ваше Высочество! — снова теребит свою заспавшуюся госпожу верная Мавра.
— А? А? Что такое? Курьер, говоришь? Господи! Еще что занадобилось там? — с тревогой произнесла, разом приходя в себя, цесаревна, и сон, как по волшебству, соскочил с нее. — Одеваться, Мавруша, одеваться скорее! — вскричала она, быстро вспрыгивая из постели.
Ночных грез как не бывало. И сладкие, и мрачные воспоминания — все исчезло при утреннем блеске осеннего солнца. Жмурясь от его назойливых лучей, стала торопливо, при помощи Мавруши и кликнутых ею девушек-камеристок, одеваться цесаревна.
— День-то, день какой, словно тебе лето, — поглядывая в окна, весело говорила Шепелева. — В такой-то день не грешно и лето вспомнить. Созвать разве девок, да хороводы поводить напоследок перед зимним затишьем, а? Ты какую резолюцию на этот счет. Ваше Высочество, положишь? — лукаво сощурив свои бойкие, живые глазки, прибавляет она.
— И то дело! Погуляем на славу, — говорит, разом развеселившись, цесаревна. — Зови Чегаеву Марфуньку и других… Ах, а курьер-то! — вдруг неожиданно осеклась она, и оживленное за минуту до того личико приняло озабоченное выражение раздумья.
— Ну, что курьер! Курьер не зверь, носа не откусит, — грубовато отрезала Мавруша, всегда державшая себя попросту, без затей, с царевной. — Примешь курьера, а сама айда на луг…
— А то… знаешь что? — вдруг громко и весело расхохоталась Елизавета. — Я не выйду сейчас к курьеру.
Тут она живо притянула к себе голову своей любимицы и зашептала ей что-то на ухо, так, чтобы не могли услышать ее девушки-камеристки.
Верно, веселое что-нибудь сообщила своей любимице Елизавета, потому что та так и прыснула со смеху, так и покатилась, ухватившись за бока.
— Ай да ловко придумала, ай да царевна моя золотая! Вот-то разодолжила, Ваше Высочество! — хлопая в ладоши, радовалась Шепелева. И потом, обратясь к окружавшим Елизавету девушкам-камеристкам, спешно проговорила, все еще продолжая смеяться: — Бегите-ка, девоньки, к Марфутке Чегаехе, велите ей всех наших первых дишкантов созвать на луг. Скажите, цесаревна, глядя на солнышко, погулять напоследок в хороводе хочет. Гость, слышь, у нас из Петербурга… Так чтобы не осрамились, глядели бы певуньи наши… Да скорее вы лупите, стрекозы, слышь!
— Ладно, Мавра Егоровна, не сомневайся, живой рукой дело обделаем, — предвкушая новую затею веселой, изобретательной на шутки царевны, радостно отозвались камеристки и кинулись бегом исполнять приказание старшей фрейлины.
Через полчаса на большом пожелтевшем лугу, раскинувшемся на конце слободы, за дворцом царевны, собралась веселая, пестрая толпа слободских девушек, наряженных в лучшие пестрые сарафаны и шугаи, с яркими лентами, вплетенными в Косы, с разрумяненными на осеннем, утреннем холодке лицами. Среди них особенно выделялись две. Одна — статная, полная и высокая красавица, с золотистою косою ниже пояса, с синими, ясными глазами, она всех затмевала своей красотой; другая немногим уступавшая ей красавица, черноглазая, черноволосая, с румяным личиком и живым, смеющимся взглядом. Черноглазая бегала среди девушек, устанавливая их в хороводе голос к голосу, как опытный капельмейстер. Это была Марфа Чегаева, первая запевала Покровской слободы, обласканная и задаренная царевной, ее любимица.
Девушки с веселым смехом теснились вокруг белокурой красавицы и черненькой Марфы, с шутками, хохотом, с визгом.
Вдруг все затихло, как по мановению волшебной палочки. Только чуть слышный шепот пронесся по кругу.
— Идут! Идут! — зашептали девушки.
У крыльца дворца, выходившего на луг, появилась полная и рослая Мавруша Шепелева, а рядом с нею худой и тощий человек в сером дорожном камзоле, со шпагой и в треуголке, из-под которой висели рыжеватые волосы и зорко глядели маленькие рысьи глазки. Длинный, плачевного вида нос уныло глядел с худого, серого лица немецкого типа. Ноги были так тощи, что казались ходулями. Он препотешно передвигал их, откидывая как-то вбок при каждом шаге. Девушки не могли без смеха смотреть на эту тощую, как привидение, унылую фигуру. Лишь только появился он, хор девушек грянул: