Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 85

Так вот, помня это и сам отнюдь не отличаясь самокритичностью, я, тем не менее, не переставал изумляться тому, как, мягко говоря, субъективны и пристрастны шахматисты ко мне, человеку, как им казалось, внешахматного мира (я и сейчас не вполне уверен, что в этом мире стал наконец «своим»).

Не могу забыть про Василия Николаевича Панова. Вот уж кто был на редкость темпераментный и одаренный литератор и полемист! От него многим доставалось, в том числе, конечно, и мне.

У меня с Василием Николаевичем были занятные отношения. Мне нравились его не увядавшие с годами задиристость, полемический азарт, нравилось, что он строго стоял на страже интересов шахмат. Он был той самой щукой, которая нужна, чтобы карась не дремал.

Когда вышла моя биографическая повесть о Тигране Петросяне (называлась она в первоначальном варианте «Жизнь шахматиста»), Василий Николаевич, признаюсь, высказал много веских и полезных критических замечаний.

Но рецензию все-таки он начал с сообщения, что вышла книга избранных партий Петросяна со вступительным очерком (в дальнейшем названным даже «статьей»!) Вик. Васильева. Теперь я вспоминаю об этом с «философской улыбкой», а тогда, помню, очень расстроился.

Между прочим, когда я попытался поплакаться в жилетку Леониду Зорину по поводу того, что биографическую повесть размером в четырнадцать авторских листов назвали статьей, он меня быстро привел в чувство:

– В рецензии сказано, что ваша «вступительная статья» написана ярко и интересно – и вы смеете еще обижаться на Панова? Ручки ему надо целовать!..

– Но, по-моему, много воды утекло, пока ты понял, что Зорин был прав?

– Очень много. И до, и после этого случая я не раз принимал близко к сердцу уколы болезненно самолюбивых гроссмейстеров и мастеров, с поистине актерской мнительностью воспринимавших любое субъективное замечание в репортажах об их игре или даже отдельном ходе в той или иной партии.

– «С актерской мнительностью», говоришь? Но вспомни, как называется твоя книга? «Актеры шахматной сцены». Партия – их дитя, они слепой материнской любовью любят ее…

– Но ведь так же, как и образ, созданный актером, не принадлежит лишь ему, но зрителю и критику, так и партия не принадлежит лишь сыгравшим ее. Авторское толкование – только часть истины, но не вся истина. Более того, истина в шахматах, как и истина в искусстве, вбирает в себя четко обозначенное субъективное начало – и шахматиста и того, кто воспринимает его партию и его самого.

– Пожалуй, ты прав, но я просто хотел напомнить тебе, что болезненное отношение к истолкованию их творчества, а следовательно, и их личностных качеств как художников и спортсменов, так естественно для гроссмейстеров и мастеров. Да, они самолюбивы, честолюбивы, по-детски обидчивы и впечатлительны, и все это не аномалия. Без этих черт характера не может, наверное, быть ни большого актера, ни большого шахматиста…

– Но, прости, ведь и литератору эти качества свойственны: в то, что мы пишем, мы тоже вкладываем часть души!

– Ты хочешь сказать, что вы – «квиты», а я хочу тебе сказать, что ваши конфликты «всего лишь» отражение изумительной диалектики шахматного мира, первопричина его драматизма.

– Ах как было бы хорошо, если бы актеры шахматной сцены не забывали об этой диалектике. Ведь порой получается, что «обида», «непонимание», «несогласие» ведут к отрицанию самого жанра, в котором работают и работали пишущие о шахматах, о спорте вообще.

– Я вижу, ты все не можешь пережить реакцию Александра Кобленца на твою биографическую повесть «Загадка Таля»…





– Как тебе сказать? Конечно, пора бы и забыть. Это я хорошо понимаю, да ведь дело не только во мне, а в избранном мною жанре. Посуди сам. В 1973 году, вскоре же после опубликования «Загадки Таля», Кобленц выступает с письмом в еженедельнике «64», где обвиняет меня в серьезном извращении фактов, в развязности тона, в потере элементарного чувства такта и т. д. Письмо это меня удивило и, не скрою, огорчило: Кобленц – шахматный воспитатель Таля, в течение ряда лет его тренер. Мне его мнение было не безразлично.

– Да и вообще как шахматный журналист он, насколько я могу судить, нравится тебе живостью своего стиля, не так ли?

– Нравится, ты прав, но если верно, что Платон мне друг, но истина дороже, то в нашем случае, когда я и рад был бы считать Кобленца другом, да не могу, истина мне дороже вдвойне.

– Так в чем же все-таки твоя истина?

– Видишь ли, вся эта история еще раз показывает, что об одних и тех же фактах можно судить по-разному, в зависимости от того, как их осмысливать. Возвращаясь к аналогии с театром, можно сказать, что тренер по отношению к опекаемому шахматисту в известной степени подобен режиссеру в его отношении к актеру. Так или иначе, оба они по ту сторону рампы, а я – по эту. Мало того, даже актеры и режиссеры о спектакле и своих творческих стремлениях часто рассказывают по-разному, хотя работали, казалось бы, над одним и тем же.

Повесть написана на материале моих долгих бесед с Талем. Смею тебя заверить, что в ней даже несущественные детали взяты из этих бесед. Но разве ты не можешь допустить, что Таль о многих вещах мог рассказывать по-другому, нежели это сделал бы Кобленц?

– Не только могу, а был бы удивлен, если бы это было иначе. Более того, Таль мог и менять свою точку зрения на те или иные события своей шахматной жизни, и это его святое право. А факт? Что такое факт в шахматах? Запись партии, вот и все! Много? Да, конечно. Мало? Да, конечно. Запись партии надо «одеть жизнью», как текст пьесы – «одеть спектаклем». И все-таки. Не следовало ли тебе побеседовать и с Кобленцем?

– Тут у меня сомнений нет – не следовало. Да, я получил бы точку зрения Кобленца. Да, получил бы еще много фактов и, не сомневаюсь, интересных, но… это были бы факты Кобленца. А мне нужен был Таль как единственный объект моего творческого внимания, как источник не просто биографии и даже не просто «жизнеописания» (есть и такой прекрасный литературный жанр), мне нужен был Таль как источник образа Таля. Улавливаешь разницу? Именно тут корень конфликта.

– Твоего конфликта с Кобленцем?

– Не с Кобленцем, а с точкой зрения на сам жанр, выраженной Кобленцем. Знаешь, мой друг, проходят годы, смею думать – мы становимся мудрее, по крайней мере философское спокойствие (пусть и без улыбки) все чаще посещает нас, и «добру и злу» мы, случается, уже внимаем равнодушно…

– Все чаще? Что-то я в тебе этого не замечал!

– Не говори – мы сближаемся с тобой, твоя выдержанность мне импонирует, моя горячность не радует…

Так вот, чтобы было окончательно понятно, о чем речь. «Загадка Таля». Кобленц (и, я думаю, он не одинок) вообще отрицает ее: «Создание подобных «загадок» – метод дешевой сенсации. Михаил Таль ставил своим соперникам лишь шахматные загадки… и никаких других». Словом, нет никакой загадки – смотрите партии! Нет тайн талевского характера, талевской личности, есть конкретные ходы, комбинации, жертвы. Что ж, можно и так… Нет загадки Морфи, нет драмы Чигорина, нет тайны Ласкера, нет феномена Фишера… Нет загадки «Гамлета», нет непостижимости чеховской «Чайки», и непонятно, почему «Три сестры» не могут купить билет и уехать в Москву, о чем они всю пьесу мечтают…

– Стой, куда это тебя понесло?

Ах, да, это я вспомнил заглавие настоящей книги. Так вот, я защищаю жанр. «Загадка Таля» – биографическая повесть. Образность этому жанру присуща изначально, она в его природе, некоторые не эпизоды, нет, а размышления, чувства героев как бы сочинены автором. Я говорю «как бы», поскольку в действительности ничего не сочинил. Между прочим, в одной из рецензий на «Загадку Таля» было сказано: «Домыслил ли что-либо Васильев в своих героях?.. Во всяком случае, дочувствовал. Но какой исследователь откажется от права на догадку, когда он пытается постичь суть явления». Другое дело, насколько «Загадка Таля» хороша как художественное сочинение, но ты сам понимаешь, не мне судить об этом. Моя книга может кому-то не нравиться – что ж тут такого…