Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 41



Из игр того времени помню еще – блестящие листы плотной бумаги, которую надо было равномерно зачеркивать карандашом: и тогда на глянце проявлялись затейливые рисунки – пара овечек, девочка с корзинкой, домик с деревьями.

Другая игра состояла из мягких, гнущихся медных листов с узкими вырезами. Держа лист на бумаге, надо было обводить карандашом вырезы – и на бумаге получалась картинка. Но едва ли не чудеснее всего были китайские или японские цветные, будто бы деревянные или соломенные, легкие на руке кусочки: бросишь в блюдце с водой -расцветают в китайских человечков, в цветы, зонтики, веера. Их, как лакомство, нам совала старшая сестра Лёра, любившая все красивое и необычное, в минуту, когда надоедало вешать на края таза бумажки – «желанья», к которым подплывал горящий огарок в ореховой скорлупе, или когда после сидения в платяном чулане (мамино наказание) было так трудно жить.

Уж прискучили сияющие феерической зеленью, фиолетовые с розовым и серебряным блеском (лопаются все, не удержишь) мыльные пузыри! И в миг, когда звали – есть, спать, – мокрое дно блюдца расцветало волшебной китайской жизнью ослепительных цветных миниатюр…

И еще были игры с магнитом. Он был колдовской. Его приносил Андрюша. И было имя – его кто-то сказал: «Математик Магницкий»…

Кажется, еще целую жизнь проживи, не забудешь вкуса, запаха и уюта накрошенных в блюдечке теплого молока калача или булки. И никогда, – думаю, ни одного разу за жизнь, – не было, чтобы сочетанье молока и белого хлеба не вернуло память к тем дням, к тому часу детского отхода ко сну.

Из раннего детства помню еще вечера в зале с Августой Ивановной, высокой немкой с пучком на макушке, наш бег в такт подпеваемой нами песенке:

Fuchs! Du hast die Gans gestohlen,

Gib sie wieder her!

Sonst wird dich der Jager holen Mit dem Schie?gewehr.

(«Лиса! Ты украла гуся, отдай его назад! Или тебя достанет охотник своим ружьем».)

И любимая песенка Августы Ивановны:

Ach, du lieber Augustin,

Augustin, Augustin!

Глупый, подмигивающий, веселый мотив.

Как-то лепится к этому вечеру другой. Мне мало лет. Зала. Мама у себя. Я одна. За окнами (ставни еще не закрыты) несутся санки. И я говорю себе: «Бояре проехали…» Позже кто-то пробовал разубедить меня, доказать – тщетно. Так я навсегда запомнила, что жила в старину боярскую, потому что бояре проехали мимо окон залы, где я была…

Но еще давнее – еще более странное – воспоминание: я, крошечная, одна хожу по нижним комнатам дома (зале и передней) с новым ощущением осмотра дома, знакомства с ним. В радостном сознании переезда откуда-то, обретения, новизны. Что это было? Никакая объективность не подтверждала чувств того утра: в этом доме я родилась, из него выезжала только в Тарусу. Может быть, именно оттуда приехав и подросши за лето, я вдруг осознала и увидела наш дом…

Как вычеркнуть из памяти, из сердца бродячих друзей, красивших жизнь? В однообразие хоть и милых, детских буден они врывались криком своим так внезапно, и с ними шло – волшебство. Эти крики у каждого на особый мотив.



– Мо-че-ные я-а-блоки… Яблоки моче-ны… – И когда, мытые-перемытые, они к нам попадали – какой чудный вкус. Какой винный запах.

Был другой крик: «Костей! Тряпок!» И хоть он совсем к нам не относился – мы и его встречали, как доброго друга, и бежали к окнам. Он входил, широким, вельможным жестом кидая калитку, худой, плечистый, в сером халате, татарин; шапочка его держалась на макушке чудом, потому что он шел, задрав голову кверху, и редкая – у всех них та же -бородка прыгала в такт, по мосткам. Нам говорили (горничные, няни), что они все – князья, и мы, не понимая, что

это, смотрели на них еще неотрывнее, силясь понять (от объяснений, что такое «князь», дело не становилось понятней).

А еще милей – был точильщик, когда, пройдя к черному ходу, сняв с плеча свой нелегкий станок, он, окруженный голубями, начинал точить вынесенные ему ножи, блеща ими, как птичьими крыльями, пробуя их на палец, шутя с горничной (в шали, подрагивавшей от осеннего холода или мороза). И мы выбегали, неся свои заветные – перочинные, глядя, как вертится колесо, – день замирал, как заколдованный, и расставанье было нелегко!

Но из всех голосов, врывавшихся так в наш день, всего родней и нужней – был голос шарманщика. О, за него, летя с лестницы, не слушая мадемуазель или фрейлейн, мы готовы были на вечное наказание! Яростно вдевая руки в подставленные нам рукава пальто, мы задыхались, пока нас застегивали, топотали на месте, как кони, и когда дверь черных сеней, провизгнув свою обычную жалобу, пропускала нас во двор – мы всем существом рушились в мелодический дребезжащий разлив шарманочных звуков, подступающих, подмывающих, как море – песок, забыв нацело то, что было за минуту, не желая ничего, кроме – слушать и слушать волшебную неуклюжиху на одной ноге с одной вертящейся рукой, – и уйти вместе с ней со двора… Что? «Пой, ласточка, пой…»? Конечно! «Варяг»? Нет, до него – до японской войны – оставалось еще пять лет. Вальс «Дунайские волны», быть может?.. Музыка была, верно, невысокого качества, но, на наше детское ухо и страсть к мелодии, – расстроен-ность шарманки искупалась мелодией нацело, и ее приход -с попугаем или без – был праздником. Где кончили, при рождении граммофонов и радио, свой сказочный век эти драгоценные ящики, бродившие с куском музыки по всей земле?

ГЛАВА 2. БУРСКАЯ ВОЙНА. ДЕЛО ДРЕЙФУСА. МАМИНЫ РАССКАЗЫ. ПУШКИН

К ранним воспоминаниям просятся отзвуки жизни, где-то шумевшей по шару земному и долетавшей до детских ушей: война англичан с бурами; негодование старших, в их разговорах, о жестокости англичан, о героизме доблестного маленького народа. В те дни вся бумага в доме была

изрисована нашими изображениями воюющих (лучше всех, ¦ как старший, рисовал брат: длинные англичане с трубкой в зубах и маленькие буры в широкополых шляпах). Мы страстно жалели буров. Шаржи на королеву Викторию переходили из рук в руки: маленькая, толстая, носатая, с короной на голове.

Дело Дрейфуса! Сколько бесед, сколько волнений! Протест против неправоты к нему, невиновному и преследуемому. Мы, дети, ненавидели угнетателей, ждали победы добра…

Сенсация иного рода – был слух о маньяке, длинной кривой иглой взрезавшем на улице кишки прохожим. Джек Потрошитель! Кто не помнит это страшное имя! Мы шептались о нем в детской, надоедали им маме.

Дошел и до нас рассказ о приехавшем в Россию персидском шахе: он восхитился красотой европейской музыки, услыхав, как настраивают инструменты перед началом оперы.

Дело Дрейфуса, бурская война. Как сжималось от этого сердце! И как оно ширилось, полнилось от картинки с головой сенбернара и рассказа мамы о том, как над Сан-Готардским перевалом, где потом, чудом каким-то, была проведена железная дорога (мама проезжала там с дедушкой), -монастырские собаки ищут сбившихся с пути. Громадные, длинношерстные, добрые сенбернары находят замерзающих, отрывают их из снега, и если путник очнется, суют ему к лицу бочонок с ромом, привязанный к их ошейникам. Если же человек без сознания, – сенбернары бегут и зовут людей, и те, с веревками, носилками, фонарями, пускаются в путь по горам.

Мамины рассказы! О чем? О чем только н е!!

О старом короле Лире, изгнанном дочерьми, которым он; отдал корону и царство, о его ночи под грозой в поле… О] молодом Людовике Баварском, любившем луну и пруды, музыку, отрекшемся от престола, поселившемся в лесу, во дворце Бург, жившем ночью под музыку Вагнера – театр и оркестр, – а днем спал. Он утонул в озере (или бросился в него). Мама с дедушкой плыли по этому озеру на лодке. Мама, сняв с пальца кольцо, опустила с ним руку в воду,! разжала руку – и оно, замедленное водой в падении, ушло, золотонув, в глубину… Это мы понимали.!

И вот в какой-то час наш пришел е е час воспоминания, как она узнала об этом – из книги, некогда, или от своего учителя: фигура Сократа. Его философия. Слова: «Я знаю, что я ничего не знаю». Суд. Чаша яда. Мужественная, горькая смерть. О том, как доложили Людовику XVI, что на улицах Парижа – толпы, что идут в Версаль, кричат: «Долой короля!», что войска переходят на сторону народа… Следующие слова запечатлелись в мозгу ужасом и восторгом.