Страница 8 из 13
— Степан Филиппович, — сказал, пунцовея, Федя, — Степан Филиппович!.. Я — я… желал бы… Ермак… К Ермаку бы меня!..
— Ермак?.. Ищи ветра в поле, а казака на воле… Где он твой Ермак-то? Шут его знает! Тридцать лет прошло со штурма Казанского, когда царь наградил Ермака золотою именною медалью… А потом?.. Чем живут казаки? С травы, да с воды[17] много не напитаешься. Живут они своим рукомеслом. Ходят — зипуна добывать. Воровским делом занимаются станичники. Слух такой был — и Ермак на Волге пошаливает. Что же и ты к ним? «Сарынь на кичку!»[18] кричать, да купцов шемаханских ножами полосовать? Казанский воевода Мурашкин по государеву указу по всей Волге ту сарынь гонял. Как бы и Ермака не гонял с ними. Ну, а попались бы? Пожаловал бы и Ермака твоего и тебя самого царь хоромами высокими, что двумя ли столбами с перекладиной! Понимаешь? Чай видал на лобном месте, что делают?
— Видал, — прошептал Федя.
— Ну, значит, о Ермаке, да о том, чтобы идти казаковать тебе надо, из головы выкинуть. Твое дело торговое. Только вот не придумаю, куда тебя определить, чтобы молодецкую удаль твою не засушить за прилавком, да за бирками.
— Слушай, Степан, — поднялся с места Селезнеев, — что я глупым умишкой своим подумал… Ох не речист я, не речист… Мыслей-то много, а как на язык, что тараканы разбегутся. Не соберешь. Знаешь, куда нам Федора-то определить в науку?
— Куда?
— А вот куда, Степан. Помнишь, как Казань-то мы взяли, и шести лет не прошло — снарядил царь купцов Строгановых на Каму соляным делом заниматься.
— Ну?
— Ты, брат, не нукай на меня, я тебе не лошадь, — пошутил Селезнеев, и вся его голова-репка покрылась маленькими морщинками, — не нукай на меня, потому, сам знаешь, не речист я. Слова-то, что камни ворочаю. Так вот и пошли, значит, туда Яков и Григорий Строгановы. И ведь двадцать три года срок не малый. Большое, говорят, там дело поставили. И пушниной торгуют, и камнями уральскими самоцветными, и кожами, и солью… Будто царь им разрешил даже свое войско наемное держать — немцев, да шведов, чтобы вогулов да остяков гонять, когда нападут. Старые-то Строгановы и померли там, ну а дело-то осталось. Меньшой брат Семен с племянниками Максимом Яковлевичем и Никитой Григорьевичем-то дело ведут. А Федор-то наш как раз на пушном деле собаку съел. И по-татарски говорить умеет… А у Максима Яковлевича в Москве палата есть. Каждую осень в нее туда товары гонят, а весною из Москвы везут, что надо. Заходил я туда по делу. Сказывают и нынешней весною человека на Каму посылать будут. Там Федор-то наш и торговое и воинское рукомесло постигнуть может… А? Что, я так говорю?
Селезнеев гордо поднял свою морщинистую голову. Узкая и жидкая бородка стала хвостиком и на стене откинулась тенью — ну совсем как репка с пучком листьев.
Исаков посмотрел на эту тень от свечи и сказал, улыбаясь:
— Репа ты репа, Ярославич, а голова у тебя умная… жалко молодца в далекий Пермский край посылать… А и там люди живут.
— Хорошие, Степан, люди живут!..
— И мы, когда на Казань шли, тоже думали — на край света попадем. А нашли преславное и богатое, всем изобильное царство… Что ж, Федор, неволить тебя не хочу. Желаешь сам поехать служить у купцов Строгановых?
— Вы мне, Степан Филиппович, вместо отца стали, — кланяясь в пояс, сказал Федя. — Худого вы мне не пожелаете. Поеду служить, где укажете. А поможет Господь, и там ратной чести буду искать, в Строгоновских дружинах.
— Ну и ладно!.. Вот это по-нашему, — весело сказал Селезнеев. — А и добрый бы из тебя, Федор, воин вышел. Потому — послушание первая добродетель воинская! Люблю молодца за ухватку!
И стал прощаться, идти домой.
— Ну, гаси, Федор, свечи, засвечивай лучину и айда по постелям. Пора и нам на покой.
X
Угнетенная Москва
Незаметно, за домашними работами подошел и Великий пост. Запахло по дому редькой. Зашуршали большие связки сушеных белых грибов, повезли по московским улицам сани с мороженым судаком яицким[19], со снетками белозерскими, с ладожскими сигами и лососями, с беломорской белужиной.
От церкви Воздвиженья, что на Арбатской улице, ударил плавный великопостный звон к часам. На этой неделе Марья Тимофеевна и Наташа говели.
Им были поданы широкие сани с мохнатым темным ковром. Федя с Исаковым пошли в церковь пешком.
В церкви было тепло. Пахло ладаном, воском и лампадным маслом. Стариною пахло. По одну сторону стояли женщины, по другую — мужчины.
Гулко гудел под каменными низкими сводами голос чтеца. Слышно было, как покашливал в алтаре старый священник.
Куда ни глянет Федя — всюду видел темные «кручинные»[20] платья. Глубокие вздохи раздавались по церкви. У иконы Божьей Матери как рухнула на колени боярыня, так и стояла не шелохнувшись. Федя видел бледное, совсем белое лицо и слезы, бежавшие по впалым щекам. Полна была горем Москва!
Федя слышал шепот о казнях и пытках. Слышал, как говорили о том, как испошлился народ, идет с доносами и кляузами, брат предает брата, сын отца. Знал Федя, что по тем доносам хватали в Москве по ночам людей и везли к Малюте Скуратову на допрос.
«Где же тот светлый, смелый юноша царь, что на статном аргамаке, что икона залитой золотом, явился в Казанских воротах и одним появлением своим остановил бегство ратных людей? Или подменили царя? Где же царский светло-бронный полк юношей, дворян московских? Где радость и счастье молодого, победного царствования?»
По Москве шепот о неудачах, о поражениях и… об измене.
После часов — шла заупокойная обедня. Об убиенных на бранях боярах, князьях и простолюдинах… О в пытках замученных.
Громче стали плач и стенания.
Хор запел протяжно и печально. Мужские голоса звучали в лад с мрачною торжественностью.
— Житейское море, воздвигаемое зря, напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, — вопию Ти…
Низко опустил голову Федя. И мысли!.. Мысли!.. «Где тихое пристанище? Смерть?.. Искать ратной чести?.. Что будет у Строгановых? Неужели опять считать меха, записывать в книги?.. Сушить шкуры, поднимать волос?.. Не надо мне тихого пристанища — хочу боев!.. Хочу победы, как была у Степана Филипповича — Казанская славная победа!!.. Боже, пошли мне смерть на ратном поле чести!»
Федя посмотрел туда, где стояли Марья Тимофеевна и Наташа. Первый раз подумал о том, что ведь Наташа — его невеста. Давно так было решено между его отцом и Степаном Филипповичем. Давно-то давно — да было решено тогда, когда был он сыном богатого купца, к самому царскому двору поставлявшего меха, когда заботливо подбирали родители лучших, с серебряной искрой, собольков — Наташе на шубу — Федин свадебный подарок. Теперь, когда в страшную январскую ночь лишился Федя и родителей, и всего богатства, когда сгорели сундуки с теми собольками, жениховскими подарками, и стал Федя гол, как мосол, нищим, дадут ли еще ему Наташу Исаковы? Все на нем чужое. И синий стаметовый кафтанец, и легкая на собачьем меху шубка, и шапка в опушке из потертой выдры — все это бедное и чужое, с чужого плеча — подарки Исакова и Селезнеева.
Наташа точно почувствовала на себе пристальный взгляд Феди. Краска покрыла бледные щеки. Она прижала в двуперстном сложении пальцы ко лбу и долго держала руку у лба. Под рукою в синей тени дрожали густые ресницы.
Прелесть Наташа!
Только теперь, когда почувствовал Федя, что, может быть, тоже в «одночасье», когда лишался родителей и богатства, лишился и Наташи, понял, как она хороша.
Да ведь он любит ее!..
Федя видел, как глубоко вздохнула, крестясь, Наташа. Щеки стали пунцовыми.
«Вчера, когда я утром выписывал из книг разные слова для неграмотного Исакова и сидел у окна, я слышал, как она ласкала Восяя… «Собаченька моя милая!» — говорила она… «Собаченька». Какое ласковое слово! Да не то, что бы ласковое, а просто: — милое слово. И придумает же она! Не любила бы — не ласкала бы его Восяя, не говорила бы так нежно и мило».
17
С травы — т. е. скотоводством, с воды — рыбною ловлею.
18
Сарынь — чернь, голытьба, незнатные люди. Кичка — кик — нос судна. Отсюда и глагол — кикнуть. «Сарынь на кичку» — разбойничий клич волжских гулебщиков при нападении на суда.
19
Уральским.
20
Траурный.