Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 19

Артур Шницлер

Фридолин

«…Двадцать четыре смуглых раба гребли на великолепной галере, на которой принц Амгиад плыл во дворец калифов. Но принц, закутанный в пурпурную мантию, лежал в одиночестве на палубе, под темно-голубым шатром, усеянным звездами ночного неба, и взгляд его…»

До этого места девочка прочла вслух, и вдруг глаза ее почти внезапно слиплись. Родители с улыбкой переглянулись. Фридолин нагнулся к дочери, поцеловал ее в белокурые волосы и тихонько захлопнул книгу, лежавшую на неприбранном после ужина столе. Девочка как будто смутилась.

— Девять часов, — сказал отец. — Пора спать.

Теперь, когда и Альбертина склонилась к ребенку, руки родителей соприкоснулись на детском лбу, и с нежностью, относившейся не только к девочке, скрестились их взгляды. Вошла фрейлейн, велела ребенку сказать «покойной ночи»; девочка послушно поднялась, протянула отцу и матери губки для поцелуя и ушла за фрейлейн в детскую. Но Фридолин и Альбертина, оставшись вдвоем под красной висячей лампой, почувствовали острую потребность продолжить прерванный перед ужином разговор о впечатлениях вчерашнего маскарада.

Это был их первый выход в году, — первый бал, в котором они решились принять участие с начала масленичного сезона. Фридолина, лишь только он вошел, приветствовали как доброго старого друга два красных Домино; личность таинственных масок он так и не успел установить, хотя они забросали его намеками на различные случаи из его студенческой жизни и клинической практики. Из ложи, куда они с самым горячим радушием пригласили Фридолина, незнакомки исчезли, пообещав вернуться уже без масок, но заставили себя так долго ждать, что Фридолин, потеряв терпение, вернулся в партер, надеясь еще раз столкнуться с загадочными масками. Однако, как пытливо он ни озирался вокруг, они ему больше не попадались. Вместо них, невзначай, к нему прильнула другая женщина: это была его жена. Только что она отделалась от незнакомца, чьи меланхолические и пресыщенные манеры и иностранный, как будто польский, акцент на мгновенье показались ей достойными внимания; но незнакомец оскорбил ее и даже испугал внезапно сорвавшимся отвратительно-грубым словом.

Теперь муж и жена сидели рядом, радуясь в душе, что им удалось вырваться из банальной, внутренне пустой маскарадной игры. Они сидели, как влюбленные, среди других воркующих пар, в буфете, за ужином и шампанским, и болтали так оживленно, словно только что познакомились и разыгрывают комедию ухаживанья, сопротивления и соблазна.

После короткой автомобильной поездки в белой зимней ночи они, очутившись дома, в объятиях друг друга, вновь изведали давно уже не испытанный блаженный любовный жар.

Они очнулись брезжущим серым утром. Муж, по долгу врача, вставал спозаранку, спеша к постелям больных, Альбертину подняли хозяйские и материнские заботы.

Начался день трудом и будничными обязанностями, размеченный на трезвые часы, и пережитая ночь со своей завязкой и развязкой померкла.

Но теперь, когда дневной урок был выполнен, когда ребенка уложили спать и никакая помеха уже не врывалась в их внутренний мир, вновь выплыли призраки маскарада — меланхолический незнакомец и красные домино. Теперь эти незначительные переживания были окрашены волшебным и болезненно-обманчивым светом упущенных возможностей. Муж и жена обменивались пустячными, скомканными, двусмысленными репликами, бессознательно подстерегая и стараясь поймать друг друга: обоим не хватало последней откровенности, и оба вынуждены были довольствоваться затушеванной и половинчатой местью. Они взаимно преувеличивали обаяние своих маскарадных партнеров, издевались над ревнивыми подозрениями друг друга, поскольку не могли их скрыть, и каждый, со своей стороны, открещивался от ревности.

Но эта незначительная болтовня о приключениях вчерашней ночи перешла понемногу в серьезный разговор о смутных и опасных водоворотах, омрачающих самые прозрачные и чистые души. И волей-неволей муж и жена затронули те скрытые области, к которым каждый из них испытывал чуть заметное тяготение; заговорили о тех берегах, к которым хотя бы во сне их прибивал неуловимый ветер рока.

Ведь как безраздельно они ни принадлежали друг другу и помыслами и плотью, все же они почувствовали, что вчера — не в первый раз — их коснулось дуновение опасности, свободы и приключения. Мучась робостью, сгорая неизъяснимым любопытством, они толкали друг друга на признания, и, боязливо склоняясь над омутом, каждый искал в воспоминаниях хотя бы мелочного события, хотя бы беглого, но определенного переживания, которым можно обозначить несказанное, чтоб откровенной исповедью разрешилось напряжение и рассеялось взаимное недоверие, становившееся все более невыносимым.

Альбертина, оттого ли, что она была менее выдержанной, или же более душевно-честной, или сострадательной, первая нашла в себе мужество для открытого признания. Не совсем уверенным голосом она спросила Фридолина, помнит ли он молодого человека, который прошлым летом, на датском взморье, сидел за соседним столиком с двумя офицерами и, получив за ужином телеграмму, тотчас поспешно распростился с друзьями.

Фридолин кивнул.

— При чем он здесь? — спросил он.

— Я заметила его еще в то утро, — ответила Альбертина, — когда со своим желтым саквояжем он торопливо поднимался по лестнице отеля. Я только бегло на него взглянула, но, поднявшись еще на две ступеньки, он остановился и обернулся, так что взгляды наши встретились.

Он не улыбался, — скорее, как мне показалось, лицо его омрачилось; то же самое, я думаю, случилось со мной, ибо я была потрясена, как ни разу в жизни. Весь лень в каком-то лихорадочном состоянии я бродила по пляжу. Если он меня позовет, думалось мне, я пойду за ним. Мне казалось, что я была готова на все: готова была предать тебя, ребенка, мое будущее; я ощущала это, как настоящую решимость, и в то же время — пойми меня — ты был мне дороже, чем когда-либо! Именно вечером этого дня, если ты вспоминаешь, мы болтали с тобой на редкость задушевно о тысяче вещей, о нашем будущем, о ребенке. Уже смеркалось, мы сидели с тобой вдвоем на балконе; он прошел по пляжу внизу, не взглянув наверх, но я была счастлива, что его вижу. Я провела тогда рукой по твоему лбу и коснулась губами твоих волос; нужно признать, что в эту минуту моя любовь к тебе была окрашена болезненной жалостью. В этот вечер — ты сам мне сказал — я была особенно хороша, и на поясе у меня была белая роза. За ужином, быть может не случайно, незнакомец опять очутился с друзьями за соседним столиком. Он больше не глядел на меня, но мне головокружительно хотелось встать, подойти к столику и сказать: «Вот я, мой желанный, мой возлюбленный! Возьми меня!»

В эту минуту ему подали телеграмму, он прочел ее, побледнел, шепнул несколько слов офицерам и, скользнув по мне загадочным взглядом, вышел из залы.

— А дальше? — сухо спросил Фридолин, когда она умолкла.

— Дальше не было ничего. Я только помню, что наутро проснулась в тревоге. Чего я боялась: того ли, что он уехал, или того, что он мог остаться, — не знаю, — и до сих пор в этом не разберусь. Я вздохнула свободно лишь тогда, когда он не появился и после обеда. Не расспрашивай меня больше, Фридолин! Но ведь и с тобой что-то было на этом взморье? И ты что-то пережил, не правда ли?

Фридолин встал, раза два прошелся по комнате и сказал:

— Ты права!

Он стоял у окна, пристально глядя в темноту.

— По утрам, — начал он приглушенным, немного враждебным голосом, — иногда очень рано, когда ты еще спала, я уходил гулять по берегу моря, оставляя далеко позади курортное местечко. Несмотря на ранний час, солнце уже разыгралось. На пустынном пляже, как ты знаешь, разбросаны маленькие дачи, — каждая — обособленный, замкнутый в себе мирок, — иные с палисадником, иные затерянные в роще; купальные будки, принадлежащие этим дачам, отделяются от них только шоссейной дорогой и полоской пляжа. Людей на этих ранних прогулках я почти не встречал, а купальщиков в этот час не было вовсе.