Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 68

Как всегда, внимание его привлекло оплечное изображение Андрея Первозванного, написанное каким-то безвестным монахом. «Хоть единая примета православная в дому сём европском», – вздохнул про себя Евстигней и мысленно перекрестился.

Долго смотреть на картину он не мог – это действовало усыпляюще, и потому взгляд его нехотя скользнул к другой стене. Изображение голой женщины смутило его. «Эка старый греховодник какой… Грех, Пётр Андреевич. На том свете обязательно взыщется», – думал он, продолжая, однако, ощупывать глазами полотно.

– Батюшки! – засуетился вдруг Толстой, взглянув на часы. – Девять. К государю пора… А ты зачем, отец? – обратился он к Евстигнею.

– С вестями, Пётр Андреевич.

– Коротенько!

Записав всё, что слышал Евстигней у царевича, и трижды подчеркнув то место, где были перечислены фамилии бояр, подбивавших связаться с торговой мелкотой, ремесленниками и ватагами, Толстой с глубоким чувством пожал протодиакону руку.

– И всё?

– Всё.

– А «от юности моей мнози борют мя страсти»? Неужто позабыл прибаутку свою?

– Что диакону дозволительно, то зазорно в протодиаконстве.

Евстигней не шутил, когда проводил границу между «диаконством и протодиаконством». Новый сан, близость к Ромодановскому и доброе отношение к нему царёвых «птенцов» подняли его в собственных глазах. Он уже не скоморошествовал, был скуп на слова и собственного достоинства не терял. Деньги больше не прельщали его. Их накопилось столько, что старость была обеспечена. А с той поры, как «внезапно» умерла Анна Ивановна Монс, отпала и мечта обзавестись собственным каменным домом. Царица пожаловала его таким славным именьицем под Тверью, что лучшего он не мог пожелать. Одного только оставалось добиваться Евстигнею для полного счастья: протопресвитерства. Но он верил в свою «планиду» и терпеливо ждал.

Толстой очень обрадовался, застав у государя князя-кесаря. Поклонившись Петру, спросив о здоровье царицы, как и Шарлотты, готовившейся стать матерью, он кивнул Ромодановскому и вышел с ним в соседний терем.

Чуть сгорбленная, всегда готовая к поклону спина Толстого, лёгкие вкрадчивые шаги его и топырившиеся, словно раз навсегда насторожённые уши вызвали в Петре беспричинный гнев. Так и почудилось ему, что Пётр Андреевич готовит какую-то каверзу, хочет в чём-то его надуть.

Прошлая связь дипломата с царевной Софьей никогда не выходила из памяти государя.

Толстой чувствовал это и лез из кожи вон, чтобы заслужить полное прощение. Петру он служил искренно. Он даже верил, что старается не для Петра, а для «родины». Но царю было ясно его стремление «обелиться какой угодно ценой». Отдавая должное уму и находчивости дипломата, Пётр был всегда начеку.

И теперь, как только закрылась дверь, он многозначительно подмигнул Александру Даниловичу:

– Большого ума сей человек, польза нам от него немалая, взгляну на него, так и хочется за пазухой у себя пощупать: не лежит ли там камень, чтобы выбить ему зубы, ежели вздумает укусить.

Александр Данилович неопределённо помялся.

Увидев это, лейтенант Мишуков решил, что подходящая минута выпалить всё, чему научил его светлейший, наступила.

– Обидно, – по-ребячьи всхлипнул он, – что вы, государь, верного слуги, Петра Андреевича, камень за пазухой держите, а истинных ворогов не примечаете…

Он взглянул одним глазком на вошедших фрейлин царицы – Варвару Арсеньеву и новую любимицу Екатерины, белокурую Марью Даниловну Гамильтон[324] – и неосторожно продолжал:

– Всё у нас новое… И столица, и флот, и великая сила моряков. А как вспомнишь, что каждому смертный час предопределён, что несть человек бессмертен, головой о стену хочется биться. Куда кинемся мы без тебя?

– Как куда? Иль нету сына у меня?

– Нету! – завопил Мишуков. – Есть печальник ворогов твоих лютых, а сына нету. Глуп он, всё расстроит. Погубит Россию!

– Правду режет, черт рыжий! – негромко рявкнул вошедший князь-кесарь.

Пётр и сам чувствовал, что Мишуков говорит искренно, но присутствие женщин, не входящих в число самых близких ему людей, вынудило его наброситься на смельчака с кулаками:

– Молчи, хам!

Только переждав, пока фрейлины отошли в сторону, он похлопал лейтенанта по плечу:

– Сего не болтают на людях… А за правду – спасибо. Всегда правду режь мне, как себе самому. Хоть и сам всё знаю про сына, однако – спасибо…

Арсеньева загнала Ягужинского в угол и что-то сердито выговаривала ему.

– Так его, Варенька! – подзадоривал царь. – Вы что же, господа Сенат, робёночка непорочного забижаете?

Шутка Петра вызвала общий смех. Даже сама Арсеньева фыркнула:

– Ясно, непорочная. Кому и знать лучше, как не вам, Пётр Алексеевич!





Гамильтон, стыдясь за подругу, отвернулась. Несмотря на довольно высокий рост, Марья Даниловна казалась до чрезвычайности лёгкой, как бы воздушной. От всей фигуры её и от скромненького платья веяло совершенною физической чистотой, чем-то уютным, трогательно-ласковым, девственным.

Когда умолк смех, она поклонилась государю:

– Царица вас ищет, мой суврен.

В опочивальне царицы густо пахло пудрой и лекарствами. Екатерина лежала на пуховике, покрытая атласным стёганым одеялом. Её похудевшие пальцы судорожно мяли недошитую крестильную рубашонку.

Пётр заботливо склонился над женой и поцеловал её в лоб, в то место, где в последние месяцы залегло большое жёлтое пятно.

– Что, матка, тяжко?

Она взяла его руку, прижала к своей щеке, потом приложила к вздутому животу.

– Вот так, Пётр Алексеевич.

– Держу, матка… И тебя держу, и младенчика нашего.

Слово «младенчика» он произнёс с такой любовью, что царица прослезилась. Рука государя точно поглаживала невидимого ребёнка. Лицо заволакивалось тихой мечтой.

«Мой, мой, мой! – млея от счастья, повторяла про себя царица. – Пускай тешится, когда придёт блажь, с Арсеньевой, с полковницей вертихвосткой Авдотьей Чернышёвой[325], с полонной жёнкою Анною Крамер[326] – с кем хочет. Не страшно. Он одну меня любит. Забавляйся, мой сокол! Я для тебя и Марью Даниловну приготовила… С ними забавляйся, муж мой, а любить – меня одну люби».

Царица, так рассуждая, не ошибалась. За то, что жена даёт ему волю жить как вздумается, Пётр ещё больше привязывался к ней. Одно лишь не на шутку расстраивало его: недолговечность детей. Царица из года в год дарила его новорождённым, но каждый раз неудачно. Один за другим умерли Павел, Пётр, Наталья и Маргарита. Живы были пока Анна и Елизавета. Но это не радовало Петра. «Кой прок в девчонках! Сына бы, сына бы мне!»

В иные ночи, лёжа рядом с женой, он до утра не смыкал глаз, мечтая о наследнике. Ему так и виделся статный, весь в шло, совсем не похожий на «хилого послушника Алёшу» молодец в простой голландской матроске. Непременно на корабле и непременно в матроске.

– Что, матка, тяжко?

– Хорошо…

Государь приложился ухом к её боку.

– Поясница болит? Ну-ко, дыхни… Слава Богу, в сих местах хвори не нахожу. А голова? Тяжела, говоришь? Угу… Значит, кровь пустим.

Уже с деловитой суетливостью он достал из кармана медицинскую готовальню и, искусно пустив жене кровь, вернулся к ближним.

– Ты, Фёдор Юрьевич, словно бы сказал, будто правду режет лейтенант?

– От сказанного не отступлюсь, Пётр Алексеевич… Сам узришь сейчас. Читай, Толстой!

Царь сам прочитал донесение.

– Сколько же их! – заскрипел он зубами, тыкая пальцем в фамилии крамольных бояр. – Как? И Собакин? И Хвостов? И Лобановы-Ростовские? Да быть не может того!

– Может, государь, – не сморгнув, ответил Пётр Андреевич.

Подробно расспросив обо всём, что говорилось в терему у царевича, царь окончательно расстроился.

– Как ни верти, – прохрипел Ромодановский, – а без дыбы, Пётр Алексеевич, не обойтись.

324

Гамильтон Мария Даниловна (169? – 1719) – камер-фрейлина Екатерины Алексеевны с 1713 г ., попала под следствие по обвинению в убийстве собственных младенцев и казнена 14 марта 1719 г . Её отрубленная голова долгое время сохранялась по приказу Петра заспиртованной в Кунсткамере Академии наук.

325

Чернышёва (до замужества Ржевская) Евдокия Ивановна (1693 – 1747) – жена сенатора (бывшего царского денщика) Григория Петровича Чернышёва. Одна из многочисленных любовниц Петра, была прозвана им за бурный темперамент «Авдотья – бой-баба».

326

Крамер Анна Ивановна (1694 – 1770) – дочь нарвского купца, по взятии Нарвы была угнана в плен и попала в услужение сначала к генералу Апраксину затем к царице Екатерине, стала гофмейстериной Натальи Алексеевны.