Страница 49 из 68
Евдокия Фёдоровна схватилась за грудь и посинела:
– Замолчи! Не каркай!
Но Евстигней торжественно продолжал:
– Токмо и ждёт Россия, когда ты, преславная Евдокия Фёдоровна, сняв ряску, облачишься в царские одежды и на Москве у сына объявишься!
– А царевичу сие ведомо?
– Царевич хоть и ведает, но до поры приговорено ему безмолвствовать.
Евдокия Фёдоровна с шумом отодвинула кресло и, тяжело переваливаясь с боку на бок, зашагала по келье.
– Нет! Недоброе дело! Чую, что вы без ведома Алёшеньки в крамолы затянули его. Именем его действуете, головку на плаху подкладываете. – Она остановилась посреди кельи и метнула земной поклон. – Памятуйте!.. Как есмь я инокиня Елена, тако да пребуду до века. Не возьму на душу греха непрощёного, не стану играть головкой Алёшеньки.
И, стремясь держаться как можно величавее, инокиня Елена выплыла за порог.
Глава 2
НЕ ЖЕНИХАТЬСЯ ЛИ ВЗДУМАЛ?
Матушка проснулась среди ночи и растолкала отца Тимофея.
– Хулил, сказываешь, царя?
– Не то чтобы хулил, а всё же…
– Сотворишь ли, Тимофей, по моему, бабьему, хотенью?
– Да что с тобой, Грушенька?
– Богом молю: не ходи завтра на службу в монастырский собор. Душа моя что-то скорбит.
Отец Тимофей растерялся.
– Преосвященный сам повелел. Как же можно?
– А ты занедугуй.
– Неправды сотворить?
– И сотвори.
– Грех. Не могу грешить, Аграфена Григорьевна.
– Ну и добро! – крикнула матушка. – И иди! Токмо знай… я Надеждой клялась перед Богом, что ты не будешь завтра служить.
Так бы и начала Аграфена Григорьевна, – всё бы сразу вышло по её хотению. Она не успела ещё досказать, как отец Тимофей был уже сражён. Пусть, ложно объявившись больным, он совершит грех; за грех он ответит. Сам за себя, не рискуя и волосом дочери.
Утром, обрядившись в лисью шубку и сунув под тёплый платок непослушные кудряшки, Надюша отправилась в монастырь.
– Горло у батюшки перехватило, – объявила она послушнице. – Быть будет в соборе, а служить не может.
Было ещё очень рано. Утро стояло свежее, безветренное. Далеко, на краю ясного неба, пробивалось солнце. Заиндевелые ивы, примолкшие над прудом, казались в прозрачном воздухе вырезанными чьей-то искусной рукой из лёгкой и нежной кисеи.
Девушка расстегнула шубейку, сняв варежки, приложила длинные тонкие пальцы к груди. Зарумянившееся лицо её озарилось улыбкой. Чуть выдавшийся вперёд округлый подбородок, придававший всему лицу выражение детского простодушия, задрожал от взволновавшего всё существо беспричинного счастья. Ну до чего же, Боже мой, хорошо жить на свете!
Надюша бросилась к пруду и тряхнула деревцо. Лёгкие, как пух одуванчиков, закружились снежинки. Среди серебряных ив, в бирюзовых отблесках бугристого льда девушка сама казалась сверкающим, сотканным из первой пороши, инея и голубых лучей нежным призраком юности.
Из-за поворота дороги показалась чья-то кряжистая фигура. Вглядевшись, Надюша узнала Ваську Памфильева. Она смутилась и робко прильнула к иве.
Памфильев несколько раз заходил в гости к отцу Тимофею. По всему было видно, что дом этот пришёлся ему по сердцу. В последнее своё посещение он притащил с собой целый ворох гостинцев. Были там и орехи, и миндаль в сахаре, и сушёные сливы, и печатные пряники. У Надюши даже глаза разбежались. Во всё время, пока Памфильев сидел у них, она восторгалась сластями и на него почти не обращала внимания. Но когда он покинул их домик, то, что раньше не замечалось, приобрело вдруг какую-то неприметную значительность. Надюша вся передёргивалась, вспоминая, как хищно загребает он скрюченными пальцами воздух, как упивается и почти священнодействует он, когда что-нибудь ест, как смеётся коротким деревянным, нарочитым смешком и как при этом его маленький, сдавленный в висках лоб словно совсем исчезает, и кажется, будто реденькие жёлтые брови сливаются с такими же жёлтыми реденькими волосами на голове… Все, все в нём было ей неприятно. Даже шапка, нагло надвинутая на глаза.
– Почему, батюшка, думаю я нехорошо про купецкого приказчика? – спросила она отца.
– Очи у него недобрые, – сухо обронил отец Тимофей. – Ежели не страшился бы я Бога прогневить, подумал бы, что Господь, когда даровал ему жизнь, забыл душу живую вдохнуть…
Сейчас Васька ещё издали заприметил Надюшу, свернул к ней.
– Не в собор ли, ягодка?
– В собор.
– Чай, рано?
– Потом на крылос[321] не проберёшься.
Памфильев выставил свою крепкую грудь, тряхнул головой:
– Со мной, ягодка, не токмо на крылос, на алтарь смело ходи! Меня, как я тут самого барона Шафирова и иных прочих знатных людей человек, сам епископ возле себя поставит.
– Ишь ведь ты, важный какой! – рассмеялась Надюша.
– А то не важный? Всей крестьянской округой командую. Везде тут самый первый я у вас человек. – Ан не везде! – шлёпнула девушка его по плечу и пустилась наутёк. – Ан я первая!
Ваську так и подмывало погнаться за Надюшей, но он только погрозил ей пальцем и степенно, как полагается «солидному человеку», зашагал к монастырю.
Обмотав шею тремя жениными платками, отец Тимофей тоже отправился с Аграфеной Григорьевной к литургии.
На монастырской площади толпился народ. Какой-то старец, без шапки, лысый, с вылезшей синею бородёнкой, высоко поднятый четырьмя крестьянами, что-то сурово выкрикивал. Иерей сразу узнал старика. «Пророк раскольничий, Никодим, – не без почтительности шепнул он жене. – Хоть и старой веры, а честной жизни муж». Матушка испуганно поглядела и торопливо зашагала дальше.
– Гошударь-то наш, – обличительно шамкал Никодим, – Пётр Алекшеевич не проштой человек. Антихришт он. Вон он кто.
По толпе пронёсся одобрительный шепоток.
– Ныне по городам вежде жаштавы, а нашего правошлавного хриштианина в рушкой обрядке не пропущают и бьют, и мучают, и штрафы берут.
Немецкое платье, впрочем, никого здесь в толпе не касалось.
– Пущай хоть в смертную рубаху обряжаются вельможи и купчины, – сплюнул какой-то сгорбленный крестьянин. – Нам бы только дозволение вышло полотно по-старому ткать.
Замечание горбуна будто взорвало толпу.
– Какой он царь! – донёсся с противоположной стороны площади яростный женский крик. – Мужей наших в солдаты забрал, деток малых без кормильцев оставил…
– Всех крестьян со дворами разорил!
Досифей с удовольствием слушал донесения черниц о «возмущении» и поучал их:
– Алексея, его имя пронесите в народе… И ещё норовите к царице снарядить челобитчиков.
На площади стоял уже сплошной рёв. Люди старались перекричать друг друга и ожесточённо размахивали кулаками. Невесть откуда взявшиеся чернецы набрасывались на монашек, понося имя царевича. Истошно плакали дети, отчаянно дрыгал ногами в воздухе потерявший голос «пророк» Никодим. А над всем этим, не утихая, отплясывали соборные колокола.
Глебов, приблизившись к площади, нерешительно остановился. По службе он обязан был немедленно вызвать отряд. Но ему этого вовсе не хотелось. Он благоразумно соскочил с возка и попытался улизнуть.
Один из чернецов заметил его и догнал. Волей-неволей майору пришлось действовать.
Монахиня, подслушавшая разговор чернеца с офицером, бросилась к Досифею.
– Проклятые! – заворчал тот зло. – Всюду носы суют. Теперь всё пропало. Надо кончать. И кто упредил их – не ведаю…
Он взял посох и, выйдя за ворота, угомонил толпу, в которой уже прошёл слушок о приближающемся отряде.
В соборе началась служба. Перед выносом даров молельщики вдруг шумно расступились и пали ниц. В храм, сопутствуемая десятком инокинь, в старинном царском облачении вошла Евдокия Фёдоровна. Досифей благодарно перекрестился на образ. «Слава те, Господи, вняла слёзному прошению моему».
Холодея от страха за мужа, Аграфена Григорьевна увела его в правый притвор.
321
Крылос (клирос) – огороженное место перед иконостасом, на котором поют певчие.