Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 148

Памфильев сразу узнал Петра, но никому ничего не сказал.

Повар, не подозревая, с кем имеет дело, коленом ткнул царя в дверь.

– Нюхни, нюхни, паря. Авось по норову придётся тебе работа наша вольготная да с нами останешься.

– А много работаете? – упавшим голосом спросил государь.

– А покель ногах стоим, – жёстко поглядев на царя, ответил Памфильев за повара. – Покель дух не захватит.

Приказчик подскочил к колоднику с кочергой. Но царь сдержал его и, чтобы дать возможность работным развязать языки, глазами указал ему на дверь.

– Выходит, тяжко? – продолжал допытываться Пётр, когда старец ушёл.

– А ты погляди. – И повар обвёл взглядом вонючий сарай, в котором они очутились с царём. – Сие вот – црен, а то ещё цереном и чреном иные зовут. Добра сковорода?

Црен состоял из железных досок – «полиц». Каждая полица имела в длину три-четыре аршина. Доски соединены были загнутыми концами и скреплялись гвоздями, образуя огромный ящик длиной и шириной в двенадцать аршин. Ящик висел над ямой, вырытой в сарае. Стены ямы были выложены камнем.

– Печь адова, – вслух подумал царь. – Должно, в такой же печи нечистый грешников варит.

– Боишься? – зло захохотал повар, а Памфильев мазнул грязной ладонью по лицу «племенника старцова», за которого выдал себя царь. – А нас вот геенной не напужаешь. Мы тут на земле, так, братец, выварились, никакой огонь не возьмёт!

Жёлтое лицо одного из подварков вдруг покраснело. Из груди вырвался сухой, надтреснутый кашель. Он прислонился к стене и так стоял томительно долго, пока не отдышался.

Пётр с ужасом следил за тягучей кровяной слюной, переплетавшей бурую от дыма и копоти бороду работного, и чувствовал, как стекленеющий взгляд пустых, ввалившихся глаз давит его непереносимою тяжестью могильной плиты.

– Однако время робить, – тряхнул головой повар. – Эй, ты! – прикрикнул он на Фому. – Чего на парня уставился?!

Ярыжки сунули «востряками» к устью вязанку дров. Фома, ставший наверху, у црена, суетливо «нащупал» рассол, который вёдрами носили из ларя работные.

В сарае становилось все жарче, густая, едкая вонь пронизывала все существо царя, действовала, как трупный яд. Никогда ещё никакое жестокое похмелье не было так мучительно для Петра, как этот «горячий соляной дух» – удел колодников и подъяремных людишек «усолья».

На црене «пошёл шум», закипел рассол. Повар и подварок поменялись местами.

Беспрестанно кашляя, повар с напряжением наблюдал за тем, как идёт «кипеж» соли. Пётр узнал, что кипеж должен происходить равномерно, по всей площади црена, так как иначе вся «варя» может пропасть.

Наконец соль «родилась». Её собрали греблами в углы и оттуда сбросили на полати для сушки.

«Варя» дала около пятидесяти пудов соли. «Ночь»[163], проведённая государем в сарае, показалась ему вечностью. Пётр не мог отдышаться до обеда и признался, что работа в усолье была бы не под силу даже такому выносливому человеку, как он.

«Буду на Москве, в тот же час повелю прикрепить к усольям крестьянишек по челобитной Панкратьева, – решил он про себя. – Потому по вольной воле мало наберётся охотников у црена работать. А соль нам во как надобна».

Пётр собрался уже в дорогу, как вдруг воздух задрожал от страшного, животного крика.

– Что сие? Что сие? – выскочил царь смятенно на двор. К црену сбегался народ. Вскоре из сарая вынесли на руках человека.

Пётр содрогнулся, увидев обезображенное, с выжженными глазами лицо.

Приказчик смущённо поклонился Петру.

– Время горячее, страдное время. Нешто станешь дожидаться, покель црен остынет. Кузнец – он сам должен в оба глядеть, когда неостывшую сковороду чинит. Оступился – кто ж виноват. Божья воля. Без Божьей воли ни един волос с главы не упадёт. А дело не ждёт…

– Душегубы! – крикнул кто-то из толпы – Погодите, ужо приспеет час, прознаете, кто виноват!..

Государь сделал вид, будто не слышал крика, достал из кармана три алтына, пересчитал их, один спрятал вновь, а два положил на грудь кузнеца.





– Прими, сиротина, для Бога.

И, точно преследуемый кем-то, побежал вон от проклятого места…

– Так ду-ше-гу-бы?! – надвинулся старец на Фому – Так, что ли? – и ударил его кулаком по переносице. – Добро уж! Возрадуешься!

Памфильев хотел было что-то сказать, но старец исступлённо замотал головой.

– Молчи! Слышал! Привычен гораздо я к вельзевулову гласу твоему!

В тот же день колодника снова обрядили в железа и отправили на новое усолье.

Когда на новом усолье было окончено буренье, Фома до того ослабел, что надсмотрщик на свой страх и риск разрешил ему выходить на улицу.

– Никуда сие добро не денется. Где ему о бегах думать, коли не токмо что ноги не держат, душа вот-вот оборвётся.

Лесной воздух быстро восстанавливал силы колодника, но, по совету товарищей, он держался так, как будто и впрямь умирал.

Добыв пробу и сделав первую удачную варю, надсмотрщик приступил к установке чёрных варниц.

Памфильев притворялся, будто тщетно напрягает все усилия, чтобы не отставать в работе. Он с большим прилежанием начинал возложенный на него урок, но никогда не выполнял его, вскоре же, после нескольких взмахов топора, захлёбывался в мучительном кашле и замертво падал.

– Не одюжить ему весны, – участливо вздыхали ярыжки с таким расчётом, чтобы слышали надсмотрщики и солдаты. – Как полая вода пройдёт, так пройдёт и жизнь горькая.

На новое усолье съезжались новые люди. Появились повар и подварок, кузнецы, цренщики, сапожники, портные, рыболовы, мельники – вокруг варницы, в лесу и вдоль берега раскинулось оживлённое селение монастырских людишек.

Дни стояли звонкие, как монисты. Солнечные лучи в прозрачном воздухе предвесенья играли словно кровь у застоявшегося аргамака. К полудню с тонких и нежных ледяных иголок ёлочек ласковыми тёплыми искорками потешных огней падала капель.

От ларя, в который наливался из труб рассол, от цренной печи едким туманом валил смрадный дух соляных паров. Лёд ещё держался, но под ним уже глухо бурлила вода. Горбатая спина реки все больше прорезывалась фиолетовыми прожилками. Они взбухали, морщились. Солнце рыхлило снег и гнало его быстрыми ручейками к реке.

На Памфильева махнули рукой. Он лежал в чулане, «келье» надсмотрщика, и ничем, кроме кашля, не проявляя себя. Изредка заходил к нему монах, поил сосновым соком, настоянным на священной воде, но про себя твёрдо знал, что не помогут колоднику ни молитва, ни зелья.

Было утро, когда неожиданно для всех поднялась вдруг на реке каменная громада и с рёвом, с грохотом двинулась к берегу. Из тумана вырастали бурые льды, распадались тяжёлыми скалами и, бешено кружась в воронках освобождённой воды, неслись на посёлок.

Паводок, как всегда, обманул людей – начался раньше, чем ждали его.

Застигнутый врасплох надсмотрщик метался затравленным волком по селенью, сгонял всех на работу и, ошалелый от досады и злобы, отдавал нелепые распоряжения, сбивавшие с толку людишек.

Вода надвигалась всё ближе, всё выше, затопила избы, угнала кострища и с улюлюкающим воем устремилась к ларю и печам.

Работные спасали соль. По пояс в воде, почти вплавь пробирались к амбарам и на голове уносили тяжёлые рогозины подальше к горе.

Три дня бушевала вода. Размыв и унеся с собой всё, что могла унести, она вдруг пристыдилась словно, ненадолго остановилась и начала медленно, потом все быстрей, торопливее отступать.

А к обеду река вошла в свои берега.

И в тот же час селенье остервенело принялось чинить и строить заново, что было повреждено и разгромлено паводком. Из людишек надсмотрщик недосчитал двух человек: ярыжку и Фому Памфильева. Но это ни в какой мере не встревожило монаха. Каждый год разливом уносило кого-нибудь.

– Слава Спасителю, что Фомку с Ивашкою немощных, – перекрестился надсмотрщик. – Добро, хоть не крепких телесами людишек.

163

Ночь – единица времени, необходимая для выработки одной вари одном црене, – несколько часов.