Страница 22 из 31
— Лежи, лежи, Хаменок, не вставай. Пускай стоит твоя самогонка. Завтра бобики заедут. А с ними, может, и сам герр фельдфебель. А нам твои танцы и песни не нужны. Вахлак!
— Вот вы не верите, товарищи… — начал Микола.
— Да что нам верить, мы видим, — перебил его партизан. — Видим тебя насквозь. У нас, брат, точно записана вся история твоей болезни, и бородатой и безбородой. Ты везде сух из воды выйдешь со своей самогонкой. Народ обливается кровью, а ты… Да что с тобой говорить! Где Каштанка? Подъем!
Хаменок все еще тяжело, с видом больного человека поднялся и сел на постели.
— Галя, дай мне валенки.
Ей не хотелось выходить из угла. Швырнуть бы их, эти нарочно рваные валенки, в эту рыжую, нарочно отпущенную бороду!.. Заплакать бы от обиды и стыда… Но она взяла с печи валенки и понесла их перед собой, чтоб хотя бы таким способом подольше не обнаружить перед людьми, от кого она опять ходит тяжелая…
— На́, — произнесла она единственное слово, которое смогла вымолвить.
И тогда он, Сережа, сказал:
— Добрый вечер, Галя! И ты от нас прячешься?
Ах, зачем ты, глупая, не крикнула ему тогда: «Забери меня отсюда, родной!» Почему не назвала его именем, которое дороже тебе всех имен на свете, — Сережей? Почему?.. Потому, что и слова и слезы иссякли — от жалости к себе, от стыда.
— Добрый вечер, — сказала она, опустив глаза.
Хорошо еще, что при коптилке было темно, что он не осветил ее фонариком. Видно, хоть немножко еще уважал ее.
Она не пошла за ними на гумно, осталась в сенях, на пороге, в открытых дверях. Кутаясь в незастегнутый кожушок, она слушала, не слушала, а жадно впитывала каждое слово молодых, вольных, счастливых людей.
Вся Хаменкова хитрость оказалась просто смешной. Два дня выгребал он в скирде соломы берлогу, три месяца мучилась в темноте раскормленная кобылка. А тут один из хлопцев постучал, должно быть, по ведру и, точно поп, возгласил:
— Где ты там, грешная душа? Выходи на божий свет!
Каштанка в ответ зафыркала, и фырканье это покрыл веселый смех и говор на току.
Он, Хаменок, все еще ныл:
— С виду она и вправду как будто ничего, а на деле падаль, без ног…
— Хе! Та у нэи дийсно тилькы чотыры нижкы, хлопци! — послышался приятный голос одного из тех шутников, которые мастера бывают петь. Украинец. — Так що, товарышу взводный, — говорил он, — бида моя, а ваш наказ залышыться, мабуть, у сыли. Я конячку сидлаю, так?
— Седлай, Артем, только поскорее, — послышался голос Сережи.
«Он командир. Я так и знала!» — с невольной радостью подумала Галя.
Тем временем тот, которого звали Артемом, снял с небольшого конька седло и надел его на их Каштанку.
— Гэй, здоровэньки булы, ластивко, — сказал он. — А мого Чалого ты, борода, бэры. Тилькы в яму свою не став. Прыиду, то побачу, як ты його годуватымэш. Вин заслуженый кинь. Ну, господы благословы!
Хлопец поставил ногу в стремя, и вот на светлом фоне снега вырисовался над Каштанкой его силуэт. Взнузданная кобылка затанцевала возле гумна.
— Бывай, борода! — послышался еще один голос. — Ты, кстати, пакость свою сбрей. Мы как-нибудь зайдем, проверим. Вообще разочка два в неделю бриться — это полезно.
— Не слушай, дядька, что он за фельдшер. Ты лучше пчел в ней разведи.
— Точно! Медку не будет, а заснуть не дадут.
— За мной! — снова раздался голос Сергея.
Они уехали, а Хаменок продолжал стоять. Оставленный, выбившийся из сил конек, которого он держал за повод, поднял голову, заржал как-то грустно, с надрывом вслед их молодому смеху, цокоту подков по обнаженным камням дороги…
— Не плачь, иди ложись, чего ты… — бубнил Хаменок из-под одеяла. — Ты думаешь, мне ее не жаль. Такая, чтоб им пропасть, кобыла!
— Пошел ты к черту! — сказала Галя и полезла на печь.
Хаменок молчал недолго.
— Ага!.. — послышался в темноте его злобный голос. — Так ты это по нем, по этому висельнику! Ну погоди!..
Он и тогда все еще стращал, уже в конце хозяйничанья чужаков, уже накануне освобождения.
…За окном начинает светать. Большая, полная луна вот-вот побелеет, закончит свое дежурство над полем, передаст его солнцу.
А трактор гудит и гудит…
«Зайди, Сережа, зайди еще раз! Последний разок!»
Галя смотрит вдаль, опершись руками и грудью на подоконник.
А гул будто все приближается. Да, он ближе, с каждой минутой ближе!.. «Приди, приди, дорогой мой, оттуда, куда ты ушел под песню своей гармоники, под цокот подков на дороге, с той светлой стороны, откуда ты так долго не возвращался!..»
Сбылось!
Трактор остановился. Рокот утих.
Галя встала и отошла от окна. Невольным движением она поправила волосы, затем также невольно закрыла руками лицо.
Идет Сергей. Все еще молодой, как и тогда. Только теперь — в синем испачканном комбинезоне, с пшеничным чубом над голубыми веселыми глазами, с кепкой в руке. Вот-вот зашелестит под его сапогами росистая трава, захрустит песок у завалинки, протянется к окну родная рука, постучит тихонько в стекло — и кончится все, что было… «Иди, иди, я жду давно… Ох, как давно!»
Но что это?
Ну, а ты как думала?..
Трактор снова гудит. И гул этот теперь с каждой минутой дальше. Как это все просто, как понятно, что он повернул, и как страшно!.. Сядь и сиди у окна. Хочешь — кричи, а хочешь — молчи, поглядывай. И еще одно тебе осталось — плачь.
И Галя выбрала последнее. Не выбрала — это пришло само. Припав лицом к подоконнику, она заплакала — горько, навзрыд. Плакала долго, как обиженный ребенок, когда его бросят в такой вот чужой и темной хате. А потом, как ребенок, устала от слез. Тяжелая истома смежила глаза, мягко, властно легла на душу…
Жнея уснула.
А трактор гудит и гудит…
…За садом — пшеница, колхозный хлебный простор. Над колосьями — густая туманная пелена, сквозь которую спокойно смотрит на землю негорячее солнце. Сегодня, в воскресенье, оно словно само отдыхает и хочет дать отдых от зноя всему живому.
Такого моря пшеницы не видели здесь, на месте недавних полос и межей, никогда. Присмотришься — почти не колышется тяжелый, несгибающийся колос, теплый, слегка влажный от тумана, точно вспотел… Хорошо! Над медной щеткой хлебов — серые суетливые воробьи. Так и летают, так и щебечут, так и садятся на колосья, как пчелы на цветы. Только те всегда трудятся, поют свою песню деловито, а воробьи просто беззаботны и счастливы. Легкомысленный народ!
А трактор все еще гудит и гудит…
Кто там сменил гармониста Сергея?..
На дворе у колодца умывается Галин сын — Антось. Натаскал в корыто студеной воды, снял сорочку, и на весь двор слышно, как он фыркает и покряхтывает от удовольствия. Славный малый, живой, работящий. Хорошо, что тянет его к людям, к учебе, к труду. Он уже понимает, что за отца не за что и не на кого обижаться. «Обижайся, старый дурень, на самого себя. Еще и сыну за тебя стыдно». Мать — дело другое. Антось утирается свежим льняным полотенцем. И снова, кажется, на весь двор слышно, как чуть ли не скрипит его загорелое лицо, крепкие руки, заслужившие отдых.
Галя очень любит Сонечку. Галю в детстве никто не снимал. Какие там могли быть снимки! Хорошо, что хоть зеркальце было у Батрачихи. Но Галя глядит на свою Сонечку, как в зеркальце. Такой, верно, именно такой была она сама когда-то: большеглазая, черненькая, щебетунья…
Сонечка стоит на постели в короткой чистенькой рубашонке. Еще сонная, с улыбкой в прищуренных карих глазах, она протягивает Гале тонкие загорелые ручки. Мама надевает на них маленький кремовый лифчик, потом застегивает его, быстро перебирая пальцами белые пуговки. А тонкие теплые ручки девочки уже обвились вокруг Галиной шеи. Черноволосая головка склонилась на мамино плечо. Ох, и прилегла бы она еще на подушку!.. Но ничего, Сонечка и встанет тоже охотно. Она знает, что сейчас, в жнитво, она должна заменить Антося-пастуха. В саду уже ходит по росистой траве ее подружка — ласковая, спокойная Буренка. В желтом чистеньком жбанке стоит на столе возле кружки парное молоко.