Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 104

Княгиня Лович, болевшая почти весь последний год, ненадолго пережила супруга. После погребения Константина она провела месяц в Гатчине, затем по приглашению императора переехала в Царское Село. Здоровье ее делалось всё хуже. Она успела узнать о торжестве русских войск, которые ранним утром 27 августа (8 сентября) во главе с фельдмаршалом И.Ф. Паскевичем вошли в Варшаву, — но вряд ли княгиня, оставившая в Польше и родственников, и близких, разделяла всеобщее ликование. 17 ноября 1831 года, ровно через год после страшной варшавской ночи, княгиня предала душу в руки Божий. Ее погребли в Царском Селе, в костеле Иоанна Крестителя{565}. 22 ноября того же года Вяземский в письме Дарье Федоровне Фикельмон писал о княгине Лович с большим сочувствием и проницательностью: «Итак, предназначение судьбы свершилось. Она умерла в годовщину польского восстания. Это античная трагедия по всем правилам. Там были налицо рок, ужас и жалость, и единство времени было соблюдено. Я очень огорчен тем, что не повидал княгиню еще на этой земле перед развязкой драмы»{566}.

Когда первое потрясение смертью цесаревича прошло и холера наконец покинула российские пределы, разговоры об отравлении и самоубийстве Константина Павловича смолкли. Внезапная кончина его начала толковаться в соответствии с более привычной схемой — скончаться за одни сутки брат императора просто не мог. Веселый, озорной, бравый, великодушный цесаревич, который, как фольклорный герой, не старился и не болел, не ведал и смерти.

«Константин Павлович не умер, а находится в живых… живет во Франции, откуда придет войною на Россию с французскими и другими войсками, сухим путем и морем, и будет требовать царства от императора Николая Павловича, потому что войска и народ прежде присягали ему на верность… Каждому солдату цесаревич обещал дать по два рубля в день жалования, а народу даровать вольность и освобождение от податей».

Константин Павлович «приехал на судне в Одессу и, выйдя на берег в партикулярном платье, прошел мимо часового, который будто бы, узнав в нем особу цесаревича, стал во фронт и отдал ему честь, сделав на караул. “Кому ты отдаешь честь?” — спросил Константин Павлович. — “Вашему императорскому высочеству”. — “Я, братец, купец“, — сказал на это великий князь и, дав часовому 25рублей ассигнациями, пошел по дороге»{567}.

Его не было видно, но и раньше он не слишком жаловал Россию своим присутствием, так что слухи легко объясняли, отчего его нет, — великий князь во Франции, в Одессе, Кишиневе, Минске, наконец в Сибири, в Москве. Он и далеко, и где-то совсем рядом. Точно и не было этих семи лет, что пролетели со дня воцарения Николая. Толки, бродившие теперь в народе, были похожи на те, давние, образца 1826 года, как близнецы. Цесаревич по-прежнему враждовал с братом Николаем, по-прежнему любил крестьян и солдат до самозабвения и всегда заступался за них перед императором.

Что оставалось делать в такой ситуации Константину Павловичу? Конечно, восстать из гроба. И Константин воскрес. Он являлся повсюду, собирал мужиков, рассказывал им, как давно бродит по белому свету, смотрит на страдания человеческие и как скоро положит им конец{568}. Мужики же ловили каждый вздох его императорского высочества, жаловались, открывали ему свои горести и обиды. В 1835 году, спустя четыре года после его смерти, говорили, что «его высочество великий князь Константин Павлович ушел с польскими солдатами за французскую границу, потому что не любит русских дворян, которых он намерен вешать»{569}. В 1853 году в войсках, стоящих в Тифлисе и «близ оного», зашептались вдруг, что Константин Павлович «жив и пребывает в Греции для снискания там защиты», а в «настоящее время для действия против него объявлена война». Но, по словам солдат, «если дойдет дело до войны», они не пойдут воевать против Константина: «…побросаем оружие, пушки заклепаем и драться против законного царя нашего не будем — от него больше милостей можем ожидать, он, говорят, не жаловал дворян, а любил солдат, их ласкал, награждал и, конечно, не заставит служить 25 лет, а потом по миру ходить»{570}.

Это были отнюдь не пустые «разглашения» и зловредные разговоры. Константин Павлович имел плоть и кровь, показывал крестьянам и солдатам «царские знаки» (то обрубленный указательный палец, то грудь, заросшую крестом), а в отдельных случаях совершал даже магические действия, отчего доверие к нему только возрастало. Потом его ловили — все Константины Павловичи, как на подбор, оказывались солдатами, беглыми или состоящими в бессрочном отпуске: рядовой Московского полка Корнеев, бывший гусар Николай Протопопов, рядовой гусарского полка Александр Александров, бывший каторжник Константин Калугин{571}. Ни одному Лжеконстантину не удалось поднять даже крошечного возмущения — им скручивали руки, их допрашивали и везли по этапу. Отпускали только явных безумцев, которые тоже полюбили называть себя Константинами{572}.

Слухи о странствующем по Русской земле Константине Павловиче бродили еще долго, перетекая из одной губернии в другую, из года в год, из десятилетия в десятилетие, и добрались, наконец, до начала 1860-х. В это время Константина Павловича начали путать с великим князем Константином Николаевичем, давно уже вошедшим в возраст, принимавшим активное участие в разработке крестьянской реформы и тоже слывшим заступником крестьян. Однако не будь у Константина Николаевича такого звонкого имени и легендарного дядюшки в придачу, не видать бы ему и такой популярности в народе.

Мы помним, как бурно встречали в Петербурге весть о рождении второго сына Николая, Константина Николаевича, как гадали, что сулит России его рождение.

Один из мемуаристов свидетельствует, что о юном Константине Николаевиче, в отличие от наследника Александра, в обществе «много говорили», в Петербурге рассказывали о его «блистательных зачатках ума и характера, проявляемых с раннего детства», и видели в великом князе «будущего гения»{573}. Всё это сильно напоминало юные годы Константина Павловича, учинителя шуток и штук. Даже придворного, подобно дядюшке, Константин Николаевич однажды уронил, тот, правда, в отличие от несчастного Штакельбекера, руки не сломал. Да и поступок Константина Николаевича не остался безнаказанным. Свидетелем сцены оказался отец великого князя, Николай Павлович. «Войдя в залу, государь подошел прямо к шалуну и, ни слова не говоря, больно выдрал его за волосы»{574}. Словом, воспитывали Константина Николаевича не по-давешнему, совсем иначе, чем дядю, и вырос он другим — спокойным, великодушным, либеральным, внешне равнодушным к славному своему имени.

Лишь один эпизод, случившийся с Константином Николаевичем в юности, выдает, что равнодушие это он сохранял не всегда. В 1845 году восемнадцатилетний великий князь отправился в продолжительное заграничное путешествие, которое призвано было соединить в себе и воспитательное, и познавательное значение, — Николай решил поставить его во главе российского флота. Среди прочих городов Константин Николаевич посетил на военном судне и Константинополь. Сердце юноши вдруг затрепетало! Он переписывался со своим воспитателем В.А. Жуковским, которому и поведал обо всем, — по ответу воспитателя нетрудно восстановить содержание письма великого князя. «Вам уже на Неве грезился щит Нового Олега на вратах Царяграда, — наставительно писал Василий Андреевич воспитаннику, — и вы уже собирались на всякий случай намотать на ус ваш, который, как вы пишете, еще у вас не вырос… Ваш сон о щите Олеговом имеет свое поэтическое достоинство; в практическом отношении он просто сон, и желаю, чтоб он навсегда оставался сном несбывшимся. Эта Византия — роковой город. Ею решилось падение Рима…»{575} Тем не менее великий князь не внял наставнику и после плавания написал даже работу «Предположение атаки Царя-града с моря»{576}, где доказывал, что современное состояние русского флота дает серьезные основания для надежд на взятие Константинополя с моря. Конечно, это была всего лишь учебная работа, но выбор темы показателен. Тем, впрочем, и закончилось дело.