Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 76

— Перед богом, — понимающе кивнул я, забыв о том, что дед Кудрявцев первейший безбожник.

И сейчас же был наказан за свою недогадливость.

— Не перед богом, а перед опчеством, — строго поправил дед.

Я не стал уточнять масштаба дедовой ответственности — то ли деревенское общество имел он в виду, то ли все наше советское, — а чертыхнулся, достал из планшета бумагу и нацарапал что-то вроде того, что года такого, числа сякого принят для доставки один пленный фашист. И подпись. Неразборчиво.

Дед Кудрявцев читал долго и почему-то, как петух, одним глазом. Потом с сомнением покачал головой.

— Не по форме, что ль? — теряя терпение, спросил я.

— По форме, — протянул дед. — Да не фашист он. — Поскреб черной рукой под черной шапкой и добавил: — Свой брат, крестьянин.

Он просто не знал, чем рисковал. Назвать в то время немца братом?!

Нас никто не учил ненависти. Научить ненавидеть нельзя, как нельзя научить любить. Любовь и ненависть приходят сами. Любовь — как пленение самым дорогим и милым, ненависть — как неизбежная и беспощадная реакция на причиненные зло и обиду. Чем страшнее обида, тем сильнее ненависть. Ненавидеть немца сильнее, чем мы его тогда ненавидели, было нельзя.

Он занес руку на самое дорогое, что у нас у всех было, — на Россию. А кем бы мы все без нее были? Травой без корней, перекати-полем, гонимым неведомо куда. Лишиться родины — России для нас было страшней, чем лишиться жизни. И чтобы сберечь Россию, мы не жалели жизней — ни своих, ни чужих. Нет, дед Кудрявцев просто не знал, чем рисковал, равняя себя, советского, с каким-то там «немецким братом». А может, знал? И рисковал, зная, что рано или поздно он будет прав? Что нет и не может быть такого фронта, который навсегда разделил бы рабочих и крестьян разных стран?

Он еще бубнил что-то о «затемнении», которое навел на немецких людей Гитлер, о затемнении, которое пройдет, рассеется, сгинет… Но я уже не слушал его. Я весь был поглощен предстоящей встречей с пленным. Знал бы он, дед Кудрявцев, в какой цене «ходил» у нас этот пленный…

…Мы отступали. Мы пятились к Москве и, как пловцы, смываемые волной, из последних сил старались за что-нибудь зацепиться. И вдруг удалось, зацепились. Враг ослабил напор, и мы в один миг ощетинились навстречу ему последними стволами автоматов, винтовок, пулеметов и пушек. Удержимся или не удержимся?

Приказ: стоять насмерть. Мы и будем стоять. Стоять до последнего. Ну а когда не станет того, последнего? Тогда что? Нет, стоять насмерть — это еще не все. Стоять и знать, что ты своей смертью откроешь фронт?.. Нет, стоять надо так, чтобы удержать фронт. А для этого знать, что держишь. Это — «что держишь?» — интересовало всех — от Верховного до начальника нашей разведки, рыжего и веселого, как солнце, майора Солнцева. Солнце иногда хмурилось, майор Солнцев — никогда. Манера? Не знаю, но когда командиры хмурились, у солдат на душе кошки скребли. Нет, улыбка у командира в бою для солдата дороже ордена. Он и сейчас не изменил себе, майор Солнцев. Отправляя нас за «языком», каждому улыбнулся, каждому пожал руку. Потом, через плечо, кинул связисту:

«Первого, — подошел к телефону и взял трубку. — Ваше приказание выполнено. Да, у меня… Да, вполне… («Надежные», — догадался я). Живыми без «языка» они не вернутся…» — И пристально, без улыбки, посмотрел нам в глаза.

…Это было так. Справа и слева по гитлеровцам ударили наши пушки. Умолкли, и сразу, гремя «ура», поднялась наша пехота.

Немцы, до того молчавшие, не выдержали и, решив — «контратака», отозвались всем, что могло стрелять: затрещали автоматы, залаяли пулеметы, заухали минометы, забасили орудия… Наша пехота отхлынула обратно и залегла. Она свою роль сыграла.

Сыграли свою и мы — разведчики. Пока справа и слева гремел бой, прорвались посредине на вездеходе. Когда фашисты, спохватившись, открыли по нему огонь, нас там уже не было. Мы, выскочив, скрылись в лесу, подступавшем к дороге, и, затаившись, своими глазами видели, как неспешно ползущий вездеход был накрыт миной. Его вскоре окружили набежавшие автоматчики и, зло бранясь и ликуя, стали выволакивать из машины убитых. Они напрасно ликовали. Те, кому надо было остаться в живых, — остались. А те, кого фашисты на наших глазах выволакивали из машины, были убиты еще раньше. Мы нарочно взяли их с собой, чтобы отвлечь внимание от себя. Они и мертвые воевали с теми, кто их убил.

Убедившись, что экипаж вездехода погиб и попытка прорыва не удалась, автоматчики разошлись по своим местам. А мы, дождавшись ночи, начали охоту за «языком» и под утро наскочили на деда Кудрявцева. Скорей бы он выволакивал своего пленного! Занятно, где он его здесь прячет, под печью, что ли?

Я угадал. Дед наклонился и крикнул в яму:

— Эй, Курт… Свои…

Меня прямо покоробило это «свои». А потом я подумал: может, Курт и впрямь свой, немецкий коммунист-подпольщик?

Из ямы высунулось унылое, длинное, в шапке-ушанке лицо. За лицом, подобравшись, как гусеница, в зеленой, испачканной сажей шинели вылезло туловище, потом ноги в подшитых валенках, и наконец образовался целый немец. Встал, отряхнулся, покосился вокруг и задержал взгляд на мне.

Что-то, видимо, выдало во мне командира, хотя белые халаты, как мне казалось, надежно маскировали наше служебное положение. Может, борода? Ну конечно, она «партизанская». А страшней «катюши» и «партизана» в зиму сорок первого для фашистских зверей не было.

Я решил проверить свою версию.

— Ду… ты, значит… ист… есть Спартак? — до войны, я знал, спартаковцами называли себя немецкие коммунисты.

Немец рыл глазами землю и молчал.

— Ну? — крикнул я.

Немец, как утопающий, хватил глоток воздуха и, не поднимая глаз, признался:

— Нихт… Курт есть наци… фашист…



Голос у него дрогнул.

Краем глаза я видел, как изменились разведчики. Лица белее снега… Глаза чернее углей…

Я злорадно усмехнулся:

— А… Курт — трус? Да?

Немец впервые поднял глаза:

— Курт нихт трус. — Голос у него отвердел. — Курт цвай герой.

Распахнул шинель и побрякал двумя маленькими, похожими на пропеллеры железками.

Мы молча переглянулись: вот так удача, «язык» с крестами. Однако спеси сколько: «цвай герой». Я не выдержал:

— «Цвай», а в плен драпаешь.

Немец помрачнел.

— Гитлер капут, — сказал он. — Наш война — плохой война есть. — И кивнул на деда Кудрявцева: — Его земля не есть мой земля.

Вот как он сегодня запел! А вчера еще верил: русских мало, а земли у них много, придешь — сами наделят. И скольких, на его глазах, уже «наделили» — двумя аршинами под деревянным крестом с железной каской. Нет, лучше не надо ему такого надела, лучше в плен…

В плен так в плен. Мы рады были оказать ему эту услугу.

Мы напялили на немца запасной маскхалат, простились с дедом Кудрявцевым и ушли.

Я вел разведчиков к лесу, кремлевской бровкой маячившему на горизонте. Белое без солнца небо висело над белой землей. «Белое — это хорошо, — думал я, — белое — значит, к снегу. А снег — к удаче. Пойдет снег и поможет через линию фронта перебраться».

Вдруг из-за взлобка навстречу нам выехали салазки с хворостом. Мы замерли. Что за чудеса? «По щучьему велению, по моему хотению, а ну, сани, бегите сами». Увы, чудес не было. Салазки — это мы потом разглядели — толкал на заснеженный взлобок мальчишка в высокой, как копна, «боярской» шапке и громадных, «под живот», валенках.

Мальчишка, остановившись, смотрел смело:

— Наши…

— А ты почем знаешь? — насторожился я.

Мальчишка, усмехнувшись, постучал себя по лбу.

Но я не обиделся, догадался — по звездочкам на шапках узнал.

— Ты чей? — спросил я.

— Деда Кудрявцева… внук.

— Колька! — вспомнил я.

— А ты? — Колька смотрел и не узнавал меня. — Здешний?

— Здешний, — сказал я. — Буниных… Алексей…

— Лешка, а с бородой! — засмеялся Колька. Я ведь был немногим старше его.

— Ну это для храбрости, — сказал я, — фашистов пугать. Они бороды знаешь как боятся? А хворост деду?