Страница 95 из 103
Из той муки, что везет ледокол, сколько достанется каждому ленинградцу? Граммов по пятьдесят: лишь тоненький ломтик хлеба. Но даже ручонку и с этим ломтиком отводят фашисты от детского рта, хладнокровно-расчетливо ожидая, когда упадет, обессилев, ручонка на серое одеяльце, и мать, завыв от печали, ударится головой о стену. Что может быть ненавистнее детоубийц! «Врете, гады, — шептал неистово Колька, — ледокол все равно дойдет! Все равно!»
Он чувствовал, как сердце захлестнуло яростное беспамятство, — такое же, какое владело уже им когда-то на Буге и раньше, на степном полустанке, где вражеский летчик расстреливал с воздуха беженцев из Бессарабии. То яростное беспамятство, что сродни вдохновению боем, когда человек становится выше мыслей и забот о себе, готов ради цели и ради товарищей броситься на штыки, под траки танковых гусениц, на амбразуры дота. Бывает, и ненависть окрыляет порой. Сейчас для Колькиного порыва не существовало преград, а собственная жизнь казалась ему ничтожной и малозначащей в сравнении с ледоколом — спасением ленинградских детишек. Он порывисто оглядывался на дальние султаны разрывов, догадывался, что немцы по-прежнему не видят судна, стреляют по площади, наугад. Значит, его и Петра завеса делала свое дело. «Может, выдвинуться вперед? Поставить дымы у самого вражьего берега?»
Разрывы снарядов рядом и залпы на берегу чередовались один за другим — и казалось, что над заливом непрерывно перекатываются громы, которые хлещут зигзагами молний по льду и по дыму. Лед раскалился от пламени, брызгал искрами и кусками металла. В щебень разметывались торосы, смешанные с водою и гарью, клокотали над головой. А небо резал пронзительный свист и, захлебнувшись собственной злобой, падал оборванным криком где-то у ледокола.
— Давай шашки! — кричал Колька и полз, огибая воронки-полыньи, туда, где завеса редела, искромсанная снарядами.
Оглядывался, радовался тому, что даже он и Петро не видели теперь ледокола. «Сколько же снарядов угробили немцы? — пытался представить. — Считай, минут сорок глушат без передыха!»
Ахнул оседая залив, качнулось низкое небо, и Колька изумленно приподнял голову: никак, восьмидюймовый! Ну, и насолили же они гитлеровцам, видать, ежели палят по ним из осадных орудий… Что ж, по ним — ерунда: лишь бы не по ледоколу. А калибр не имеет значения: восьмидюймовки так восьмидюймовки! Только и разницы, что ползалива воды поднимают.
Снаряды восьмидюймовок падали с храпом, со вздохами. Гнали волны воды по льду, и те с шипением и хрустом взламывали торосы. Куски дымовой завесы бросались вслед за снарядами, словно хвосты комет. Но, ослепленные взрывом, тут же шарахались в небо, клубились от боли, израненные огнем. Осколки битого льда обрушивались обратно, вниз, казалось, из-под самих облаков. Даль залива дрожала и ныла, как гудящие провода.
Колька и Лемех промокли, одежда на них покрылась коркою наледи, но думать об этом было некогда. Колька опасался, как бы в просветы, которые возникали в дыму от снарядов, немцы не засекли ледокол. И потому опять и опять лез под осколки с новыми шашками.
Лед стонал, выворачивался изнанкой, вода в полыньях-воронках мутнела от ила, поднятого со дна. Ветер, смешанный с гарью, мешал дышать. Казалось, над головой то и дело проскальзывало со свистом лезвие острой косы, которой размахивала в заливе смерть. Но Кольку, потерявшего ощущение времени и реальности, волновало одно: много ли миль осталось ледоколу до гавани.
— Шашки есть еще? — Оглушенный снарядами, он кричал, хотя Петр находился рядом;
— Штук во…
И в этот миг пламя легло между ними. В лицо ударило зноем, водою, грохотом. Кольку приподняло, швырнуло в ледяные торосы-надолбы. Желтое небо начало медленно заваливаться за горизонт…
Очнулся он от тишины, Прямо перед глазами бесшумно текли облака. И так же бесшумно мелькали в них самолеты — чьи, он не в силах был различить. Почувствовал, как вздрагивает под ним лед, с трудом приподнял окаменевшую голову. Завеса, изорванная в клочья, клубилась над каналом. В ней по-прежнему вспыхивали снаряды. «Почему они рвутся бесшумно?» — вяло подумал Колька. И вдруг подозрение резануло сердце. Со страхом, боясь непоправимого, он крикнул какое-то слово — какое, не сознавал, и с ужасом понял, что не услышал голоса. Неужели он?.. Опершись на локоть, свободной рукою снял автомат. Поставил приклад на лед, перевел предохранитель на очередь. Долго лежал замерев, не решаясь на мучительный опыт. Потом как-то сразу, рывком, нажал спуск. Он видел, как мечутся брызги пламени на срезе ствола, но очереди не слышал. Значит, догадка не обманула его…
Цепляясь за скользкие грани торосов, он сел, прислонился спиною к заснеженной глыбе льда. Глотая воздух, словно тот состоял из кусков, потянул на горле ставший вдруг тесным ворот бушлата.
Все вокруг казалось смутным и нереальным, плывущим во сне. Багровые вспышки раскалывали канал в безмолвии. Они напоминали зарницы. А смерчи воды вставали странно и невесомо, точно в немом кино. И это немое клокочущее движение, которое не воспринималось ни ощущениями, ни чувствами, ни привычными впечатлениями, мешало, сосредоточиться, вспомнить, что же произошло.
Сдавливая ладонями голову, он наконец вспомнил. И первая мысль была: что с Петром? Может, зовет его, просит помощи, а он — не слышит?
Огляделся — и увидел товарища. Тот лежал неподвижно на льду, на краю полыньи, и вода шевелила его безвольно раскинутые, точно неживые ноги. Колька напрягся, пытаясь подняться. Резкая боль пронзила его бедро, и он, застонав, снова прислонился к торосу. Осторожно дотронулся до бедра — на ладони осталась кровь. «Значит, полосонуло, — отметил бесстрастно. И тут же новая мысль: — Надо ползти к Петру, закоченеет…»
Пересиливая боль, он пополз на левом боку, цепляясь пальцами за скользкие льдины. Когда же боль становилась невыносимой, подступала к горлу головокружительной тошнотой, прижимался щекой ко льду и губами, сухими от частого, прерывистого дыхания, искал живительную прохладу снежной пороши. Но странное дело: новая, кровоточащая боль словно отодвинула прежнюю, и Колька — сначала издалека, тупо, затем все явственней, — стал различать разрывы снарядов, перекат орудийных залпов, гулкие стоны протараненного канала. В уши, еще звеневшие провалами тишины, вторгалась гудящая, монолитная разноголосица боя. Значит, он слышит снова?
Это открытие прибавило сил. Колька сжал зубы, расчетливо рассудив, что боль за боль — не такая уж дорогая, почти справедливая плата. «Жаль только, ползти неудобно: скользко… Примерзшие грудки битого льда впиваются в локоть и ребра, но если их обминать — до вечера не доберешься к Петру…».
Лицо Петра было серым. В уголке губ сгустилась темная струйка крови. Залетная льдинка лежала на Лемеховом виске, медленно таяла, и капли воды от нее стекали по небритой щеке, словно Петро, заждавшись стожарского друга, плакал — потерянно и безнадежно.
— Сейчас, сейчас, — быстро заговорил Колька. Он бережно вытер лицо Петра, и тот слабо, сдавленно застонал. «Жив! Немедленно надо возвращаться…» Взглянул на полоску Лисьего Носа, едва различимую отсюда, со льда, — сердце овеяло студеной тоской: между ними и берегом простиралась плоская равнина залива, многие километры завьюженного пути. Хватит ли у него сил?
— Надо ползти, — повторил он упрямо, вслух, и голос его прозвучал как приказ, отданный самому себе.
Выдвинув локоть, прижал к себе спину друга, а голову положил на свою щеку. Уперся здоровой ногой в какую-то глыбу, напрягся и услышал, как затрещал маскхалат Петра, уже успевший примерзнуть ко льду…
Каждый метр давался с трудом. Локоть и нога скользили по льду, и потому многие движения, в которые вкладывал Колька, казалось, последние силы, пропадали впустую. Он часто останавливался, подолгу передыхал. Оглядываясь, отмечал с грустью, что они проползли от канала лишь сотню-другую метров.
На снегу, позади, оставались крупные капли крови.: «Чья? — напряженно раздумывал Калька. — Если моя, неважно… А если Петрова? Рана его, видать, посерьезней моей». Думы о товарище заставили забыть обо всем и снова не медля трогаться в тяжкий путь. Он полз, выискивая глазами всякую выбоинку, всякую льдинку и трещинку, за которые можно было бы зацепиться одеревеневшими пальцами. Полз и метр, и второй, и десятый, пока вконец не выбивался из сил…