Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 92 из 103



И снова Иволгин покачал головой.

— Нет.

Колька взорвался. Обида, отчаяние, уже не осмысленная решимость, которой, кроме надежды, терять нечего, ударили гулко в виски; сузив глаза, он крикнул с нескрываемой злостью — со злостью, что должна была хлестать по ненавистному в эту минуту спокойствию капитана:

— Значит, боишься? Как бы немцы не стрельнули обратно? Или, может, как тот полковник, что позволил добить корабль, ожидаешь приказа сверху?

— Матрос Лаврухин! — резко поднялся побелевший Андрей и тут же ладонью поспешно прикрыл рот, зашелся в долгом надрывном кашле. То ли гневный командирский окрик, невольно заставивший вздрогнуть и подтянуться, то ли этот мучительный кашель Андрея, внезапно осознанное чувство вины перед ним — вернули Кольку к действительности, опустошили. Он как-то сразу обмяк, опустил голову.

— Прости, Андрей…

Тихо, так как все еще не мог обрести дыхания и голоса, Иволгин ответил:

— Я тоже любил ее. И тоже имею право — не меньше, чем ты, — на месть и на ярость. Но война — это не охапки черемухи в окнах.

И странное дело, ссора с Андреем повергла Кольку в состояние рассудительного спокойствия, почти равнодушия. Он даже не обиделся за черемуху, которую тот упомянул сгоряча. Что ж, Андрей, наверное, прав: война действительно не охапки черемухи, война, должно быть, не только порыв, но и выдержка одновременно. Здесь, на Лисьем Носу, он свою выдержку израсходовал до конца. А порыв оставался нетронутым, властно звал. И потому Колька легко и просто решил: пора на плацдарм.

С этой ночи он усиленно начал готовиться к бегству. Жалел, что давно не приходят суда с плацдарма, что стежка фарватера заросла чертополохом торосов. Припрятывал сухари и огрызки сахара. С какой-то новой заботой, доставлявшей ему наслаждение, чистил и смазывал автомат.

Принятое решение позволяло ему теперь думать о смерти Елены без чувства вины. Больше того, он не верил, что там, на плацдарме, станется жив: разве будет он опасаться гибели! — и потому привык постепенно к мысли, что вскоре опять обретет с Еленкою равенство. Эта мысль приносила тревожную радость. Тайна, которую он выпестовал в душе, скрашивала тягостные дни, воспоминания о Елене, наполняя их новым, значимым и увлекающим содержанием.

Об Андрее старался не думать. Когда-то, когда ушел па плацдарм Чирок, Андрей заметил ему, Кольке: «Хоть ты-то меня не подводи». Теперь все менялось: теперь они не друзья… Конечно, он понимает, что служба и воинский долг зиждутся не на личных привязанностях и дружбе. Но разве он убегает в тыл? Разве идет не в самое пекло? В конце концов, месть за Елену, ненависть к гитлеровцам стоят того, чтоб нарушить однажды формальную букву устава. Что такое буква? Да будь в дисциплинарном уставе хоть во сто крат побольше статей, они все равно не смогли бы определить, объяснить и направить все то, что творится в его душе. Понять его сможет, пожалуй, один Андрей: он умница, и к тому же любил Елену. Ну, и Лемех, конечно. Да и все моряки, поймут! Значит, вины его перед ними не будет… После таких раздумий, в которых сомнения отпадали сами собой, Колька еще нетерпеливее ждал, когда придут, наконец, корабли.

Он не смутился, встретив как-то Андрея возле причала. Тот сухо ответил на Колькино уставное приветствие, однако остановился. После нескольких незначащих фраз, как бы между прочим, обронил:

— Ты, я слышал, диски с патронами утерял?

— Ага… Должно быть, в снег уронил. Выдали мне уже новые.

— А старшина проверял потом, — тихо признался Андрей. — Докладывал, диски твои на месте.

Колька промолчал: правду сказать не мог, а лгать не хотелось. А Иволгин как-то грустно взглянул на него, не то спросил, не то догадался:



— Значит, запасец накапливаешь… — Колька отвел глаза. «Обо всем догадался Андрей или нет?» — напряженно соображал. Нарушая последние сомнения его и надежды, Андрей, задумчиво глядя на залив, устало добавил: — Два лишних диска с патронами и матрос при них, даже лихой — слабая помощь плацдарму… Скоро весна; по всему видно — начнутся бои. Плацдарму понадобятся орудия, танки, свежие войсковые части. И все это пойдет через нас. Вот о чем думать нужно!

— А я и думаю, — с невольным вызовом, неожиданно для самого себя ответил Колька. За резкостью, прозвучавшей в голосе, пытался скрыть свою неловкость перед Андреем. В следующий миг пожалел о сказанном, но отступать уже было нельзя. Вспомнил долгую ночь в Еленкиной комнате, отрывочные думы о дымзавесах, о караванах, о гибели транспортов. — Мы задымляем фарватер, а немцы пристреливают дымы. Прибавят затем к прицелу один-два кабельтовых — и накрывают суда.

— Что же ты предлагаешь? — поинтересовался Иволгин.

— Завесы надо ставить издалека, от Морского канала. Тогда за ними окажется глубина в несколько километров, причем всякий раз неизвестная немцам. На такой площади, израсходуй хоть сотни снарядов, суда не нащупаешь.

— В принципе верно, однако рискованно, — заметил Андрей. — Шашки возле канала заблаговременно не расставишь, значит, при каждой необходимости маскировочные партии с полным грузом должны выходить отсюда, с берега. Добраться до канала не просто, а работать придется на виду у противника. Посылать на такое дело, сам понижаешь, можно лишь добровольцев.

Он пытливо и выжидающе посмотрел на Кольку, но тот, помня решение уйти на плацдарм, промолчал. Тогда Андрей спросил уже прямо:

— Ты бы, к примеру, пошел?

— А что я, хуже других? — без энтузиазма ответил Колька.

— Что ж, я подумаю, — после паузы промолвил Иволгин, — Подбери, на всякий случай, себе напарника.

Сколько раз ругал себя Колька потом за этот разговор с Андреем! «Напросился, дурак!» Его пугали не риск, не сложность задания — он боялся, что рухнут планы, связанные с плацдармом. Значит, снова исчезнет доброе и заманчивое сознание равенства с Еленой, снова вернется гложущее чувство вины перед ней?.. Горе воскресало с прежней силой. В короткие минуты солдатского сна-забытья виделся Кольке Еленкин заброшенный холмик и снежный ветер над ним. «Все равно уйду на плацдарм, — мучительно и упрямо настраивал он себя, — Если не попаду на судно, махну пешком через канал, по льду залива. Разве я могу изменить судьбу, обещанную Еленке!»

Каждое утро он вглядывался в залив: не покажутся ли суда? Но зимняя нетронуто белая стынь лежала до самого горизонта, который терялся во мглистых затеках неба… Неужели придется дожидаться весны, операций, упомянутых Андреем? Да ведь он до весны умрет от тоски по Еленке!

Дни сменялись удручающе однообразно, томительно. Привычно лениво — без всяких чувств — перекатывались громы орудий. Лед залива синел от старости. Торосы, посеревшие в тенях землистого неба, уползали в сумрачную затерянность Балтики. Метели за горизонтом чудились берегами Гренландии.

Ждать становилось не по силам. Нетерпение подавляло последнюю выдержку, и Кольку спасало лишь забытье, в которое научился он погружаться. Бездумно, механически он что-то делал, выполнял команды и приказания, но сердцем и мыслями выключался из жизни. Виделись ему отмели в сверкании моря, скрипучие флюгера на стожарских крышах, застенчивое лицо Елены в гроздьях черемухи… Нет, о черемухе лучше не думать: она напоминает кашель Андрея и его гнев… В самые легкие минуты виделся яростный бой, в котором гибли целые орды гитлеровцев — гибли от пламени его сердца, сгорающего дотла. В этом бою воплощалось новое Колькино счастье, и он, ушедший в себя, робко и радостно улыбался. Петру Лемеху, работавшему всегда рядом, порой приходилось его окликать по нескольку раз.

Он оживлялся лишь в те вечера, когда в кубрике возникали слухи о скором прибытии кораблей. Тогда Колька любовно поглаживал автомат и настойчиво размышлял о том, где бы еще раздобыть парочку дисков с патронами… Но слухи не подтверждались, и Колька вновь замыкался в себе. Февральские, скользящие по заливу ветры, монотонно гудевшие по ночам, доводили его до бешенства.

— Расскажи мне о Ленинграде, — попросил однажды Андрей. Колька удивленно взглянул на него, нехотя стал рассказывать. О блокадном Невском и мертвых людях на нем, о пустых дворах и промерзших лестницах, о саночных следах на снегу, сливающихся в сплошную дорогу скорби. Вспомнил снарядом разрушенный дом, плачущего мальчишку на мостовой и одинокий звон колокольчика над повисшей в сером провале дверью Сам не заметил, как начал вздрагивать голос, как слова наполнились гневом сердца. Над следами Еленкиных саночек вновь зашуршала поземка, которая подчеркивала одинаково и молчание города, и тишину кладбища. В этой поземке, пронзающей город, до ужаса просто раскрывалось все то, о чем ежедневно рассказывал политрук. Группа армий «Север», блокировавшая Ленинград, насчитывала тридцать дивизий, в том числе три механизированные и три танковые. Свыше шести тысяч орудий, авиационный корпус пикирующих бомбардировщиков генерал-полковника фон Рихтгофена обрушивали на осажденный город тонны смертоносного металла. В секретной директиве гитлеровской ставки командующему группой «Север», ставшей известной нашим разведчикам, указывалось прямо и недвусмысленно: «Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли. После поражения Советской России нет никакого интереса для дальнейшего существования этого большого населенного пункта… Предположено тесно блокировать город и путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сравнять его с землей».