Страница 3 из 16
Часами с увлечением играли мы в куклы. Кукол, купленных в магазине, у нас, конечно, не водилось. Сами мастерили их, как и бусы. Двадцатикопеечная монета, обшитая белой тряпочкой, — лицо, на нём карандашом нарисованы кос, глаза и губы. Туловище из камышинки потолще. Шёлковая тряпочка — платье, пёстрый треугольный лоскуток — кынга́ч, головной платок. Из щепок мы строили куклам дома, постель делали из обрывков кошмы. Главное удовольствие — водить кукол в гости друг к другу. Иногда они даже ездили верхом… на черепахах. Седло делалось из глины. Если, случалось, в разгар игры мама позовёт кого-нибудь из нас, мы бывали страшно недовольны.
Но в тот день, когда мама ушла в село (казалось бы, играй без помех!), про кукол и не вспомнили. До самого маминого возвращения просидели в шалаше, дрожа от страха.
Мама вернулась перед заходом солнца. Увидев её, мы со всех ног бросились навстречу, всё вокруг снова стало привычным, спокойным, место уже не казалось таким пустынным, а шорох ветра в камыше — зловещим.
Мама наша очень устала. Ясное лицо её потемнело и сморщилось, в волосы набилась пыль, платье на плечах взмокло от пота.
Жалость к ней переполнила моё сердце. Нуртэч, наверное, чувствовала то же самое; она проворно разожгла костерок под боком у чёрной, закопчённой тунчи[5] и скоро поила маму чаем.
На следующий день мы снова остались одни, но страха больше не испытывали. Решили даже обойти бахчу, как это делала мама. Отправились. Нуртэч впереди, а я за ней. Плети, совсем коротенькие в день нашего приезда, стали длинными-предлинными, крошечные мохнатенькие завязи сделались величиной с чайник и пестрели среди листьев тут и там. Тыквы дружно цвели, листья у них были большие, как верблюжий след, а под ними таились круглые хайва́н-кэди́ — кормовая тыква, продолговатые пало́в-кэди — тыква для плова, полосатые даш-кэди — каменная тыква, зимний сорт.
Нуртэч сказала:
— Давай сорвём дыню.
— А мама ругать не будет? — выразила я опасение, потому что хорошо помнила, как она наказывала: «Без разрешения дыни рвать не смейте?»
— Не узнает, — ответила Нуртэч.
— Ну давай.
Упрашивать меня не приходилось. Нуртэч сорвала себе маленький вахарма́н, а мне какую-то пёструю дыньку с другой грядки, чтобы мама не заметила потравы.
Мы уселись на землю между грядок и стали лакомиться. Кожура у дыни ещё не окрепла, сладости не было никакой, но во рту и в желудке возникла приятная прохлада.
Когда с дыньками было покончено, Нуртэч объявила:
— Сегодня искупаемся в другом месте. Вой там, — она показала рукой, — тоже широко и мелко. Я там купалась в позапрошлом году, когда с папой приезжала.
При маме я ещё осмеливалась возражать Нуртэч, но когда мы оставались одни, целиком подчинялась её воле.
Вздохнув — мне почему-то не хотелось купаться на новом месте, — я покорно побрела за сестрой к арыку.
Дорогу Нуртэч выбрала неудачную — полным-полно колючек, они то и дело впивались нам в пятки, приходилось останавливаться и вынимать. А тут ещё вспомнилась разряженная красавица, о которой рассказывали в селе. Надо же, вспомнилась всё-таки! При маме ни разу не вспоминалась. Только хотела шепнуть о ней Нуртэч, как та вдруг резко остановилась и вскрикнула:
— Что это?!
И я увидела: у арыка, в зарослях, стоит кто-то большой, похожий на человека.
— Ой, это джинн! — Нуртэч помчалась прочь.
Я — следом. Сзади мне чудились топот и треск.
«То самое гонится за нами, — обмирая от ужаса, думала я. Сердце бешено стучало, не хватало воздуха, ноги цеплялись одна за другую. — Сейчас… сейчас догонит и будет душить…»
Я споткнулась, шлёпнулась наземь и заорала дурным голосом. В два прыжка Нуртэч вернулась, схватила меня за руку и побежала так, что мои ноги почти не касались земли.
Ворвавшись в шалаш, мы закрыли вход камышовым щитком, забились под одеяло и лежали, почти не дыша до тех пор, пока не пришла мама. Нуртэч рассказала ей про того, похожего на человека. Мама, которая едва двигалась от усталости, взяла лопату.
— Ну-ка посмотрим, что за джинн такой! — и направилась к арыку.
Мы за ней. То самое стояло на прежнем месте. Мы остановились, не в силах сделать больше ни шагу, а мама не спеша подошла к «джинну» и огрела его лопатой, отчего он рассыпался. Мы с Нуртэч перевели наконец дух.
Какой-то подпасок от нечего делать или просто прохожий озорник собрал остатки кирпича, который здесь в прежние годы лепили, и сложил из них подобие человеческой фигуры. А мы-то… Джинн! Вот глупые!
Весь вечер при свете лампы мама вынимала из наших ног шипы и занозы.
После этого случая, уходя в село, она присылала вместо себя бабушку Садап.
Бабушка Садап слепая, но если она сидела в шалаше и крутила своё веретено, ничего страшного вокруг для нас уже не было. Тем более, что наша вера в существование джиннов и прочей нечисти сильно поколебалась. Мы без помех предавались новому увлечению: объедались карамы́ком — есть такая ягода у нас в Туркмении. Мелкая, тёмно-фиолетовая, солоновато-сладкая на вкус. Мы готовы были есть её с утра до вечера. Присядешь у облюбованного кустика и не встанешь, пока не оберёшь. Конечно, руки, губы, языки у нас становились такого цвета, словно мы чернил напились.
Однажды мама вернулась усталая, как обычно, но чем-то очень довольная.
— Правду говорят, что свет не без добрых людей, — сказала она бабушке Садап, а потом за чаем объяснила, в чём дело.
Оказывается, сосед наш, Ходжамурад-ага, предложил ей, когда она сжала всю пшеницу: «Теперь иди к своим ребятишкам, и живите спокойно. Я твою пшеничку обмолочу, провею, смелю и муку привезу вам прямо к порогу».
Через неделю он действительно приехал и привёз муку. Вместе с ним прибежал его пёс Конгурджа́.
— Как только дыни наберут сладость, вам житья не станет от шакалов, — сказал дед маме. — Одно спасение — собака. Вот Конгурджа их близко не подпустит. Верно, мой хан?
Он привязал собачий поводок за колышек у входа в шалаш и бросил наземь небольшой грешок, сказав, что в нём ячменная мука псу на похлёбку.
Мама угостила Ходжамурада-ага дыней вахарман, почти спелой. Доедая ломоть, дед взглянул на меня и спросил:
— Это что, та самая плакса?
От стыда я спряталась за мамину спину.
Потом Ходжамурад-ага сделал возле шалаша два навеса — дыни сушить, когда придет время.
Мама подала ему чай, заваренный Нуртэч. За чаем старик рассказывал о колхозных делах, главным образом о скоте: ночью он сторожил коров.
Неожиданно Ходжамурад-ага сказал:
— Если на бахче подержать лето овечку, потом не хватит посуды, чтобы хранить её мясо и сало. Возле наших дверей толчётся одна ярочка-сиротка. Возьми-ка её себе, Огульджере́н, — рассчитаешься, когда жить станет попросторнее. А вторую овечку откорми для нас со старухой. Половина ее тоже, считай, твоя.
На следующий день, ни свет ни заря, мы все трое отправились в село и ещё до полудня вернулись с овцами. Стеречь бахчу в наше отсутствие должен был Конгурджа.
Для овец мама устроила маленький загончик, и они разместились в нём по-хозяйски, словно тут и родились. А нам с Нуртэч стало гораздо веселей и уютней в обществе собаки и овец.
Комары по-прежнему ели нас поедом, поэтому, едва стемнеет, мы забирались в шалаш и закрывали вход. Ночь наступала сразу. Только солнце скроется за горизонтом, как повсюду уже тьма кромешная. Сквозь дырки в стеках шалаша виднелись яркие звёзды на чёрном небе. Мама как-то сказала, что у каждого человека есть своя звезда. Ложась спать, мы с Нуртэч ссорились, выбирая себе звёзды.
— Чур, зон та — моя!
— Нет, моя!
Победителем оказывался тот, кто сумеет десять раз без запинки и не переводя дыхания повторить одну скороговорку. Не могу сейчас вспомнить слов, бессмыслица какая-то, помню только, что повторить её десять раз подряд мне было не под силу, поэтому самая красивая звезда обычно доставалась Нуртэч. Распределив звёзды, мы ещё немного спорили о том, с какой стороны приходит сон, но ни разу не успели выяснить — засыпали.
5
Тунча́ — жестяной кипятильник.