Страница 11 из 29
Все, что мне тогда было известно о моем отце, было в основном почерпнуто из его же собственных рассказов. Он, не обладая особой творческой натурой и будучи, что касалось выдумки и темперамента, намного беднее нашей матери, находил удовольствие и проявлял некий артистический талант, когда рассказывал об Индии или своей родине — тех великих временах его жизни. Прежде всего о своем детстве в Эстляндии, о жизни в отчем доме, на хуторе, о поездках в брезентовом фургоне и о пребывании у моря, рассказывать о котором он мог без устали. Нам открывался удивительно веселый, чрезвычайно жизнерадостный, несмотря на всю свою христианскую добропорядочность, мир, больше всего на свете нам хотелось хоть раз увидеть когда-нибудь ту самую Эстляндию или Лифляндию, где была такая райская, яркая и веселая жизнь. Мы, в общем, любили Базель, наш район на окраине, дом миссии, нашу улицу Мюллервег, наших соседей и друзей, но разве здесь нас кто-нибудь приглашал к себе в гости на далекие хутора, где столы ломились от пирогов и горой громоздились корзины с фруктами, разве нас сажали на молоденьких лошадок или катали в брезентовых фургонах по необозримым равнинным просторам? Кое-что от той балтийской жизни и ее обычаев отцу удалось перенести и сюда, у нас была Марулла, был самовар и портрет царя Александра и еще несколько игр, вывезенных отцом с родины, которым он обучил нас, прежде всего обычаю катать на Пасху крашеные яички, для чего нам разрешалось пригласить одного из соседских детей, чтобы удивить его этими обычаями и играми. Но мало что из того мог приспособить отец здесь, в чужих краях, чтобы уподобить свою жизнь той, на родине, где прошло его детство, и даже самовар стоял, по сути, больше как музейный экспонат, им почти не пользовались, и отцу оставались лишь рассказы об отчем доме в России, о Вайсенштайне, Ревеле и Дерпте, о родимом саде, празднествах и путешествиях, в них отец не просто предавался воспоминаниям о том, что так любил и без чего не мог жить, но и насаждал в нас, детях, свою маленькую Эстляндию, и в наших душах оседали дорогие ему образы и картины.
Именно с этим культом, которым он окружал свою родину и свою раннюю юность, связано и то, что он умел замечательно играть, был прекрасным партнером в играх и учителем. Ни в одном из известных нам домов не знали и не играли в такое количество игр, не варьировали их так изобретательно и остроумно и не придумывали так много своих новых игр. В том секрете, что наш отец — такой серьезный и благочестивый — не изгладился из нашей памяти и не превратился в потустороннего святого и что, несмотря на все раболепное благоговение перед ним, он остался близким нам человеком, понятным нашему детскому восприятию, большая доля принадлежит его игровому таланту, а также умению рассказывать и увлекать нас своими воспоминаниями. Для меня, ребенка, конечно, не существовало тогда всего того, о чем я сегодня предполагаю или догадываюсь, думая о заложенной в биографии и психологии отца радости от той игры. Существовал и действенно живым был для нас, детей, лишь сам культ игры как таковой, воспоминание о нем сохранилось, и не только в нашей памяти, но и документально, в письменной форме: вскоре после описываемых здесь событий отец написал для простых людей книжку об играх, озаглавив ее «Игры в домашнем кругу», она вышла в издательстве нашего дяди Гундерта в Штутгарте. До глубокой старости и даже в годы полной слепоты дар играть не изменил отцу. Мы, дети, привыкли к этому и считали этот дар естественной чертой характера и обычным делом любого отца; если бы судьба забросила нас с отцом на необитаемый остров, если бы нас бросили в темницу или мы заблудились бы в дикой чаще и нашли себе убежище в пещере, в скале, то, скорее всего, мы опасались бы голода и лишений, но уж никак не скуки и пустоты, отец придумывал бы для нас игру за игрой, даже если бы мы были закованы в цепи и пребывали бы в полной темноте, потому что именно те игры, которые не требовали никаких аксессуаров, были его самыми любимыми, например отгадывать загадки и придумывать их, играть в слова, тренировать память. А из игр, где необходимы фигуры, фишки или другие вспомогательные предметы, он всегда больше всего радовался самым простым, самодельным, и испытывал неприязнь к играм массового промышленного производства, покупаемым в магазинах. Много лет мы играли в настольные игры «го банг» или «хальму» на досках и с фишками, сделанными и раскрашенными им самим.
Между прочим, его склонность к совместному времяпрепровождению, к семейным развлечениям, неназойливо охраняемым непреложными правилами игры, стала позднее свойством и чертой характера одного из его сыновей — самого младшего: брат Ганс был в этом очень схож с отцом, он находил в играх и общении с детьми большую радость для себя, свой отдых, они заменяли ему многое, в чем отказала ему жизнь. Он — робкий и порой боязливый — расцветал, как только оставался один на один с детьми, доверявшимися ему, парил на вершинах своей фантазии и жизнерадостности, очаровывая и приводя детей в восторг, и окунался сам в блаженное неземное состояние раскованности и счастья, в котором был неотразимо галантен, о чем после его смерти с подчеркнутой теплотой говорили даже самые недоверчивые и скептически настроенные очевидцы.
Итак, отец вышел с нами на прогулку. Именно он дольше всех катил детскую коляску, хотя и не отличался крепким здоровьем. В коляске лежал, улыбаясь и дивясь на белый свет, маленький Ганс, Адель шла рядом с отцом, а я никак не мог приспособиться к размеренному анданте нашего шествия и то забегал вперед, то отставал, сделав по дороге интересное открытие, и все время клянчил разрешить мне везти коляску, цеплялся за руку отца или его сюртук и, не обращая внимания, что утомляю его, забрасывал его вопросами. О чем говорилось на той прогулке, похожей на тысячу других, не осталось у меня в памяти. От прогулки в тот день у меня и у Адели не осталось в памяти ничего, кроме потрясения от встречи с нищим. В той книжке с картинками, где память собрала воспоминания раннего детства, эта встреча относится к самым сильным и самым впечатляющим, надолго запавшим в душу переживаниям детства, она явилась толчком к размышлениям и раздумьям разного рода и даже еще сегодня, почти через шестьдесят пять лет, побудила меня вернуться назад к тем мыслям и вынудила напрячься и изложить все пережитое на бумаге.
Мы прогуливались степенно, светило солнце и рисовало под каждой подстриженной под шар акацией вдоль дороги ее тень, что только усиливало ощущение регулярности, линейности и эстетической педантичности, которое производили на меня каждый раз ряды этих деревьев. Не происходило ничего, что выходило бы за рамки привычного и будничного: почтальон приветствовал отца, а фургон с пивоварни с четверкой роскошных тяжеловозов ждал у переезда, и у нас было время полюбоваться и поудивляться на великолепных животных, смотревших так, словно они хотели обменяться с нами приветствием и поговорить по душам, и только одна их тайна пугала меня — как могли выдержать их ноги, когда их обстругивали, как деревяшки, и подковывали этими пудовыми железками. Однако, когда мы уже приближались на обратном пути к нашей улице, случилось все же нечто новое и из ряда вон выходящее.
Навстречу нам шел человек, вызывавший своим нехорошим внешним видом сострадание, еще довольно молодой мужчина с бородатым, скорее обросшим лицом — под темными запущенными волосами проступали сквозь давно не бритую щетину розовые щеки и алые губы, одежда и осанка человека свидетельствовали о запустении и одичании, что испугало нас, но и вызвало наше любопытство: я бы охотно рассмотрел этого человека повнимательнее и кое-что разузнал бы про него. Он принадлежал — я это увидел, как только взглянул на него, — к той, другой, таинственной и дурной, части общества, он мог быть одним из тех загадочных и опасных, но несчастных людей с трудной судьбой, о которых взрослые при случае говорили как о бродягах, уличных музыкантах, нищих, пьяницах, преступниках и тут же прекращали разговор или переходили на шепот, как только замечали, что один из нас, детей, слышит их. Как бы мал я тогда ни был, у меня, однако, было не только естественное мальчишеское любопытство именно к этой, таящей в себе угрозу и щемящей душу, стороне жизни, но, как я сегодня думаю, уже и предчувствие того, что эти странно двойственные явления бедности и опасности, вызывающие одновременно чувство и надвигающейся угрозы, и братского сострадания, эти оборвыши, опустившиеся и сделавшие неверный шаг люди, были тоже «настоящими» и взаправду существовавшими и их присутствие в мире сказок и мифов было крайне необходимо и что в большой мировой игре без нищего нельзя было обойтись, так же как и без короля: ободранный и в лохмотьях, нищий имел такое же право на существование, как и тот, у кого власть и кто облачен в мундир. Так я смотрел, дрожа от восхищения и страха, как навстречу нам шел оборванный лохматый человек, направляя свои стопы к нам, видел его слегка пугливые глаза, направленные на отца, видел, как он остановился перед ним, вытащив наполовину шапку.