Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 116

— Отец Иеремия, — ответили. — Настоятель… А ты к нам?

— Если возьмут.

— Наркоман? — спросил худой и длинный.

— Нет.

— Алкаш?

Колька помотал головой.

— Отсиделый?

— Ага.

— Сколько?

— Девять.

— Если за душегубство, то не возьмут!

— Да нет, сидел я…

— Это твое дело, — сказал худой парень в грязном подряснике. — Я не исповедник!

Вечером Колька на службу попал в монастырский храм. Убогонький храм, с пустыми стенами, над алтарем только местные самописные иконы висели. Зато с левой стороны гроб стоял с мощами основателя монастыря Ефрема Коловецкого. И крест над гробом. Человек тридцать в храме, а в монашеских одеждах трое. Один из них был тот, кто днем его опрашивал, худой, черноволосый, с единственным зубом на верхней челюсти.

Служба шла вяло, хотя праздник был великий — Покров Пресвятой Богородицы. Подпевали настоятелю слабо, потому что сам он литургию служил по бумаге свитком — то и дело сбивался.

А Колька, соскучившийся до службы, закрыл в блаженстве глаза, вспомнил лагерного батюшку да запел потихонечку, а потом и вовсе забылся, в голос заславил.

А когда закончилась служба, попросил у отца Иеремии исповедь его прослушать.

— Кто таков? — спросил настоятель.

— Николаем зовут. Писаревым. Хочу жить у вас!

И принялся Колька исповедоваться, и странная исповедь у него получалась. Вспомнил все. И Надьку с рыжей ж…, и про плевки свои вспомнил, про то, как кассу футбольную взял и срок получил. Про дядю Мотю упомянул, как того жизни лишил и за что; про друга своего лучшего Гормона поведал, как на груди у него издох друг, и Агашкой косоглазой закончил. Плакал, как любил ее один раз, а на всю жизнь запомнил! Про руки девчонки Иеремии шептал, что похожи они на ветви ивы, столь же тонки; про глаза азиатские и запах ее тела — запах восточного базара; и как он себе руки вязал, проезжая уже вольным станцию Курагыз, как чуть было не выпрыгнул из окна на полной скорости, но товарищи удержали…

Больше часа исповедь Колькина продолжалась, а когда он разлепил красные от слез глаза, когда почувствовал холкой Бога и повалился на колени, то услышал над собой не молитву, а злые слова:

— И ты — грех на грехе, ко мне в монастырь приперся! — возопил отец Иеремия. — Да тебе в собачьей конуре дом, а не Божья обитель! — и палкой Кольку сковыривать к дверям стал, приговаривая: — Чтобы завтра твоего духу на острове не было! Понял!

— Да как же! — икал Колька, отползая к храмовым дверям. — Как же!..

— Отродье! — фыркал настоятель. — Как осмелился сюда явиться! В место столь святое!.. Вон!!!





— Да не сам я! — рек уже за дверьми Колька.

— Подослали? — прищурился Иеремия.

— Зосима с Валаама прислал! Сказал, что примут меня здесь!

Колька видел в свете тусклой лампочки, как изменилось лицо настоятеля, как пережевывал он этот лимон информации и каким кислым сей фрукт оказался на вкус. И тут Колька приврал во спасение:

— Зосима обещался приехать проведать меня весной!

Здесь Иеремия скис окончательно. Вспомнил Елену Ивановну и плюнул на пол нутра своего в бессилии.

— Спать будешь в келье рядом с Димитрием! И послушание от зари до темна!

— Живот надорву, а все сделаю! — поклялся Колька.

— Смотри! — прошипел Иеремия и пошел в настоятельские покои, освещая себе дорогу лучом карманного фонаря.

А потом Колька познакомился с обитателями монастыря.

Всего на Кол овце проживало тридцать два человека, среди них было монахов пятеро, послушников семнадцать, а остальные вольнонаемными считались.

Димитрий монах — сосед Колькин — на Большой земле наркоманом был, про себя говорил, что от печени из-за героина кусочек в спичечный коробок остался. И вот что удивительно было: как только он в Питер по какой-нибудь надобности отлучался, ко врачу или в милицию, непременно тянуло его к продавцу. Вкалывал дозу и обратно на остров. А на острове ни ломки, ни желания! Чудо! А племянник знаменитого советского художника Грязунова, послушник Гера, в миру фельдшером бывший, говорил про Диму, что если он на игле посидит неделю, то воскресный его приход придется на собственное отпевание. На том свете догонится!

Мужики смеялись, и Димитрий лыбился, показывая свой кривой с чернотой зуб…

Иногда вернувшиеся из увольнительной приносили с собой водку, и тогда после времени, назначенного на отход ко сну, пили эту водку в столярной мастерской под свечной огонек и рассказывали всякие истории из жизни, но только не из своей. Про себя никто и никогда не рассказывал. Иеромонах Василий как-то проговорился, что у него семья была, да и только. Лишь отец Серапион, старик лет шестидесяти пяти, завхоз храма, с роскошной, поделенной надвое бородой, любящий больше всякого праздника фотографироваться у туристов финнов, эмоционально принимался излагать истории из своей долгой жизни. Но старик, видно, родился в бедной семье, и в детстве его не водили к логопеду, а оттого его рассказы напоминали речь шимпанзе, смешанную с передразниванием попугая. Понятно было лишь одно слово из двадцати. Мужики ржали, а отец Серапион радовался, относя хохот на счет своего таланта рассказчика.

— Онь потель к мопупиипу и стал тумумунанасима! — поддавал юмора Серапион. — Ха-ха-ха! Ты пошто припупилума митро кукушилоа! Ха-ха-ха!..

Несмотря на то что деду было шестьдесят пять, он всего лишь год как был пострижен. До этого был пенсионером и подрабатывал в ДЕЗе бухгалтером. Но, несмотря на неспособность разговаривать по-человечески, Серапион, закутавшись в рясу, умудрился найти в Питере себе спонсоров, которые профинансировали старику поездку в столицу по святым местам. А еще спонсоры обещались отправить благообразного старика в Иерусалим. Во всяком случае, такую информацию Серапион донес до настоятеля, попросив к весне загранпаспорт… Колька сравнивал монастырскую жизнь с лагерной, считал обитель Божью более нищей, нежели зону, но счастлив был невидимым светом, проливающимся из эфира, добровольным трудом до изнеможения и добротой окружающего мира. Если только не считать отца Иеремию, который целых два года не читал над головой Кольки разрешительной молитвы…

Оставаясь ночью с самим собой, Колька был вынужден признаться, что пустота в душе не проходила, несмотря на отчаянные попытки молиться во время тяжелого послушания.

На острове с ветрами, близкими к ураганным, то и дело с воем и скрежетаниями обрушивались высоченные корабельные сосны. В Колькины обязанности входило распилить упавшие стволы на куски, погрузить семидесятикилограммовые чушки на трактор, развезти по частям к храму, пекарне и кельям. Затем, по очереди, вооружившись топором с метровой ручкой, Колька раскалывал эти чушки на поленья, годные полезть в печь…

Казалось, от такой тяжеленной работы не только тело послушника должно было окрепнуть, но и душа наполниться радостью от проделанного труда, сдобренного хорошими молитвами. Но под сердцем по-прежнему сосало, как в детстве, и Колька думал, что Господь его не принимает, а все оттого, что Иеремия не читает разрешительной молитвы… И снились по ночам послушнику греховные, скабрезные сны, и даже дьявол в обличье девицы черноволосой явился однажды. А у девицы лоно живое, во все стороны крутится, пытаясь всосать Кольку. Но в последний момент искушения Колька перебарывает себя и видит вместо девицы дьявольский оскал… Проснулся в холодном поту. На часах было четыре утра. С тех пор стал всегда просыпаться об эту пору…

А потом разговорился с иеромонахом Василием, когда храм топили перед вечерней, да тот ему и сказал, что пустота в душе и томление духа первые годы в монастыре всех преследуют.

— Если ты ждал мгновенного успокоения, то — дурак! — поставил диагноз храмовый истопник. — По монастырям всякая нечисть живет, она искушает всех мягкотелых, да и духом сильных. Какой-нибудь бес усядется к тебе на плечи, за уши берет и управляет тобою, как лошадью!

— Как же! — удивился Колька. — В таком святом месте и нечисть!!!