Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 54

Он тонул в ней, в ее необыкновенном кондитерском теле, в простых неизощренных ласках, которые были для него вселенной страсти. А потом, устав на считанные минуты, рисовал губной помадой ее же портрет на ее же спине.

– Сдеру с тебя кожу живьем! – угрожал Вова, и все начиналось сначала.

Когда она уходила ночевать к мужу, который не только не интересовался географией ее тела, но ничьей другой, десятилетие страдая от какой-то редкой формы депрессии, Вова Рыбаков пил.

Водка, или какой другой алкогольный напиток, придавали ему сил, и были эти силы особенные, будто одолженные ему кем-то, не собственные. Тогда он рисовал, на чем придется и чем угодно, пока ноги не подламывались от усталости…

Он окончил школу и вскоре ушел в армию, где не было водки, но было много кумача, на котором он выводил аккуратные буквы лозунгов.

Сидя в комнатке художника, Вова часто вспоминал учительницу Милу А как-то, под Новый год, она приехала к нему на Урал, и в этой самой комнатке он оторвался с нею за все свои монашеские месяцы… А потом ее изнасиловал прапорщик, подглядывавший в замочную скважину за страстью солдата и его бывшей учительницы. Обманутый Рыбаков лишь на десять минут отлучился в штаб, а когда вернулся, застал географичку Милу грустной, держащей в своих пухленьких ручках порванный совковый лифчик. А прапор без малейших угрызений совести застегивал ширинку армейских портков и вовсю подмигивал Вове.

А он не знал, что делать!.. И от этого незнания ноги понесли его по расположению части, как жеребца по кругу, в мозгу горело, а в жилах кипятком бурлило. Скакал, скакал… Потом он врезался башкой в бетонную стену и рухнул без сознания в траву…

Пришел в себя в медсанчасти. Милы не было, да он и не думал о ней; вообще не думал ни о чем…

Через две недели его отправили самолетом в Москву, где на тридцать дней поселили в больнице имени Ганнушкина, а по прошествии месяца какой-то медицинский генерал сообщил ему о комиссовании по состоянию здоровья.

– Отмучился, сынок! – жалостливо глядел генерал.

Вова вернулся в свою квартиру, найдя ее обворованной от потолка до пола. Вынесено было все, вплоть до гвоздей и молотка. Даже медная проводка была выдернута. И лишь старый холщовый мешок никому не понадобился – валялся себе на паркете половой тряпкой.

Света не было… Ничего не было, а потому он заснул на голом полу, сложив мешок под голову, а наутро, придя в сберкассу за деньгами, узнал, что уже месяц, как прошла денежная реформа, которая отъела от родительских денег девять десятых, оставив Вове средств лишь на полгода самой скромной жизни.

Он потратил все сразу. Купил раскладушку с ватным одеялом, дешевую лампу, краски и кисти, бумаги вдоволь, а на остальное водки – много водки.

Сорокоградусной хватило на три месяца, в которые Вове Рыбакову не пришло в голову и мысли единой, лишь образы, толпящиеся перед глазами, толкающиеся в очереди, мучили его, постепенно отображаясь на бумаге. Он три месяца ничего не ел, благодаря калорийности водки; пил из-под крана воду, а когда менделеевский продукт кончился, переродившись в сотни эскизов и законченных картинок, Вова был похож на алкоголика с десятилетним стажем. Ему не было тогда и двадцати.

Он долго стоял под душем, потом расчесал поредевшие волосы пятерней и отправился в свою школу.

По времени кончался шестой урок, и старенькая уборщица Вера торопливо домывала перед раздевалкой.

– Куда-куда! – прикрикнула она на мужика с одутловатым лицом. – Не винный, чай, школа! Куда прешь!..

– Это я, баб Вер, – стесняясь, сказал Вова.

Старушка внимательно поглядела в его глаза и выронила из рук тряпку.

– Рыбаков?..

– Ага…

– Да что с тобой сделалось? – запричитала старушка. – Аль болеешь чем?

– А где Мила… Где Мила Вячеславовна?

Баба Вера пожала плечами.

– Да ты к завучу сходи, – спохватилась. – Она-то знает…





– Две недели, как уехала, – с охотой ответила завуч, поправляя на голове высоченную прическу с импортным шиньоном. – А тебе зачем, Рыбаков?

– А куда?

– На Урал куда-то…

Завуч на мгновение задумалась, поглядев внутрь себя.

– Развелась здесь с мужем и укатила в поезде. Там, знаю, замуж по новой за военного вышла. За прапорщика… Любовь!.. А тебе зачем, Рыбаков?

– Спасибо, – поблагодарил Вова завуча и пошел себе обратно.

Более он никогда в жизни не вспоминал Милы. Только рисовал…

Его никто не видел в жизни трезвым. Но состояние опьянения Вовы Рыбакова было всегда одинаковым, сколько в него ни вливали. Художник был всегда пьяненько добр, со всеми ласков, никогда и никого не просил ни о чем, сам же всегда выполнял все просьбы. Вова не знал ни месяцев, сквозь которые шел нетвердым шагом, ни дней, через которые проносился падающей звездой, ни, тем более, часов. Он плыл по истории своей жизни, совершенно не желая думать, от невыносимости этого процесса, лишь чувствовать хотел, да и то не сердцем – переселил душу в руки… И только осенью в его грудь входило странное волнение…

Когда-то случайно он на улице встретился с другом отца, известным композитором, автоматически сказал «здрасте» и пошел было дальше. Но представитель богемы его узнал, затащил к себе в роскошную квартиру, где спрашивал о многом, смакуя приятное прошлое, а он по мере способностей отвечал. Композитор не пожалел даже иностранной водки, слив ее за полчаса в Бовин стакан. А Вова за это в две минуты нарисовал портрет радушного хозяина прямо на скатерти, а красками ему стали – хрен, горчица, да икорка красная вперемешку с черной.

Композитор пришел в такой восторг от своего изображения, что уже на следующий день вставил Вовино художество в раму под стекло.

А как реагировали его приятели из дип-корпуса, когда на очередном сейшене увидели произведение современного искусства, висящее между Коровиным и Судейкиным!

– Это потрясающе! – восторгался первый секретарь английского посольства.

– Да-да! – подтверждал американский культурный атташе. – Русский Энди Уорхол!

Подвыпив, иностранцы в едином порыве пожелали увидеть русского самородка, который из-за железного занавеса учуял ветры художественной новизны.

За Рыбаковым послали и явили его западному народцу помятым, пахнущим, как все русские люди возле метро, но с приветливой улыбкой на лице.

В этот вечер ему щедро наливали, а под конец гуляний, каждый иновер вручил художнику визитную карточку и слезно просил прибыть к нему в гости.

Поскольку все хотели непременно завтра, то вышел даже маленький скандаль. Решили его дипломаты просто – какая в мире держава сильнее, представителя той и посетит Вова первым.

Так Вова Рыбаков пошел по иностранным рукам.

Ему всегда выставляли много водки и закуски, славословили о гениальности и величии, а когда в бутылке заканчивалось, подталкивали под руки кисти и краски, говорили, что мешать не будут, и исчезали часов на пять.

Вова из благодарности душевной много рисовал, ему было хорошо, унесенному от реального бытия. Он по-прежнему не чувствовал времени, которое крутилось в его жилах, смешанное с водкой, делая художника бессмертным.

Ему всегда вручали перед уходом сумку со всякой снедью, запихивали в карманы всякой жвачки с конфетами и просили заходить по-свойски, когда случится желание…

У него никогда не было средств, никто даже не думал платить ему за работу деньгами, и он ходил домой всегда пешком, через несколько парков и бульваров, и если была осень, непременно набирал свежих листьев в сумку, складывая приметы увядания природы в ванную, в которой и спал. Он чувствовал запах осени и не мог уже жить без него, как без водки. Зимой листья прели, источая необыкновенный аромат, который радовал Бовины ноздри, а летом умирали… У Вовы тогда надолго сжималось сердце и он почти не работал, просто валялся в ванной, зарывшись по горло в пожухлую листву…

Раз двадцать его привозили в КГБ, где подвергали допросам, но так как мозг был давно отключен и даже не помнил об иностранцах, что подтверждали военные психиатры, нарывшие какой-то диагноз в Вовиной молодости, Рыбакова отпускали восвояси, частенько отбирая заграничные подарки, награждая взамен пинком.