Страница 17 из 72
– Володечка, ты живи, пожалуйста, сегодняшним днем! – просила. – Вот ведь как хорошо нам вдвоем сейчас!
А он все строил планы без устали, как Госплан. Воображал двух белокурых деток, мальчика и девочку. А после любви гладил ее живот, словно уговаривал утробу за родить жизнь и подарить ему то, о чем мечтает его молодое сердце.
Но ее тело было пропитано скорой конечностью Володечки, а потому само решало о целесообразности всяких мальчиков и девочек в это тяжелое военное время. Дух и душа Гели Лебеды были настроены совершенно для другой миссии, которые они совместно исполняли со всей старательностью, задействовав для этого девичью плоть…
Их с Володечкой любовь протянулась до октября. На землю выпал даже первый снежок, и Ангелине стало казаться, что идея Райских врат для солдат, чей час известен, – идея ложная. Как-то по-глупому сфантазированная ею… Господь дал ей любовь обыкновенную, но самую что ни на есть сладкую – «они жили долго и счастливо и умерли в один день»!
Она даже поспешила к мысли сказать Володечке, что согласна за него замуж и, оставшись на ночь в командирской землянке, вжималась в его тело всеми силами, словно прирасти пыталась, и слова праздничные готовы были слететь с ее губ, как вдруг Геля почувствовала холод, исходящий из его груди. Не придала поначалу значения – грела поцелуями и ладошками, а потом, когда из мужского сердца в ее грудь стал сползать ледник, она все поняла. Еще крепче льнула к нему, стараясь растопить смертельный лед, но здесь над блиндажом стрельнула сигнальная ракета, и Володечка, зачем-то наодеколонив лицо, ушел от нее навсегда.
Лейтенант Володечка владел самой романтичной профессией на войне – был разведчиком. И уже через полчаса, как его семя пролилось в Гелино тело, полз в маскхалате на вражескую территорию с двумя здоровенными сержантами прикрытия. Им предстояло «нехитрое» дело – взять языка и вернуться восвояси. А нехитрое, потому что Володечка знал в совершенстве немецкий язык и, слегка пошпрехав, подманивал к себе фрица, сержанты заламывали его, словно барана, а потом волокли добычу домой.
И в эту ночь все шло как обычно.
Немецкий офицерик был таким же молоденьким, как и Володечка, бравым, а потому справлял малую нужду прямо с бруствера окопа, стоя во весь рост. Автомат висел на боку, а сам гансик напевал что-то веселое. Ночь ведь…
Он тоже поднялся во весь рост и, пошутив по-немецки, стал почти другом. Приближался быстро, улыбаясь широко и бесстрашно. И когда рукопожатие их, казалось, было неминуемо, когда мускулы сержантов напряглись брать немчика, тот вдруг отдернул руку и сделал все так быстро, что бойцы даже толком понять не смогли, что и почему. Вскинул немец автомат и дал длинную очередь по Володечке, практически срезав ему голову с плеч.
Сержанты, конечно, в отместку тоже всадили в ганса по тридцать пуль, но так до конца собственных послевоенных жизней не смогли понять, на чем в ту ночь засветились, какая их ошибка в том деле была.
А перед умирающим немчиком пронеслись обрывки жизни в маленьком литовском городке. Он хорошо помнил, как в городе появились русские, завезя во все парикмахерские советский одеколон «Шипр». Он ненавидел его запах, и особенно было ему паскудно умирать, ощущая в ноздрях носа своего этот ненавистный русопятый аромат.
Эх, Володечка, и зачем тебе было фасониться перед заданием!..
Сержанты, конечно, вытащили тело командира на свои позиции и, чтобы не хоронить лейтенанта в закрытом ящике, сами, никого не подпуская, пришивали полдня голову убитого к телу. Закрыли шовчик тельняшкой, затем гимнастерка с подворотничком белым, и все в лучшем виде пошло в землю.
А потом слова комполка над холодной могилой…
Уж как плакала Геля, будто превратилась в осенний дождь – с подвывом.
Ее жалели искренне. И даже комполка, с седыми висками кадровик, навидавшийся всякого, подставил печальные глаза ветру, чтобы осушить их от слез.
А когда глаза высохли, он взглянул на ефрейтора Лебеду взглядом не отеческим, а совсем по-другому…
Прождал неделю после похорон, а потом вызвал к себе в командную землянку.
Она не знала зачем и, все еще потрясенная смертью Володечки, видела лицо полковника размытым, почти стертым. Слова его доносились словно из подпола, через вату.
Он усадил ее за рубленный из сосны стол, достал консервы и колбасный круг, разлил по кружкам водку из довоенной бутылки и предложил помянуть разведчика.
Она пила водку и ела колбасу. Полковник рассказывал какие-то анекдоты, и она даже хихикала, умирая, казалось, душой.
А потом он дотронулся своей рукой ее пальцев, и Гелю вдруг пронзило мертвецким холодом. Все тело затрясло от бесконечного мороза, льющегося из полковничьих пальцев, в глазах девушки вдруг прояснилось, она увидела перед собой лицо уже немолодого человека, его мужской взгляд, скользящий по ее натянутой гимнастерке, и вдруг сказала:
– Я буду вашей походно-полевой женой. Хотите?
Полковник намеревался было сказать, зачем же она обижает его, но испуганный тем, что девушка может ускользнуть из его жизни, ответил жадно:
– Хочу.
Он был хоть и пожилым мужиком, но остался мастером, каким являлся смолоду по ублажению бабского тела.
Никогда Геле не было так хорошо телом. Полковник делал что-то такое, отчего ее сознание отлетало надолго в пространство без времени, где наверняка жила душа Володечки. Но в этом пространстве Геля забывала о погибшем лейтенанте, никакой мозговой деятельности в ней не наблюдалось, лишь чувственность одна.
Полковник Чудов, напитываясь молодым телом, его бродящими соками, сам свежел на глазах, а потому боготворил ефрейтора медслужбы, призывая девчонку в любой удобный момент.
В полку солдаты называли Гелю швалью.
Еще давеча все с умилением наблюдали ее любовь с разведчиком Володечкой, а теперь, когда она ублажала полковника, при встрече с нею воротили солдаты морды, будто несвежей псиной от медсестры несло.
Шваль!
Впрочем, в глаза не оскорбляли, уважали комполка сильно, как мужика понимали, но мечтали, чтобы Лебеде пуля залетела промеж ног. И вот ведь какая фамилия – Лебеда! Отрава!
Сама Геля не замечала солдатское отношение к ней, находилась в полку будто отрешенная от всего мира, хотя в бою вела себя смело и вытащила из лап верной смерти с дюжину бойцов.
Все равно ее не прощали.
Даже солдатик Вася Васильев, которого все звали Васильком, даже тогда, когда ему в бою оторвало снарядом обе ноги по колено, кричал ей, беснуясь от запаха собственной крови:
– Вытащи, шваль! Прошу тебя, б… такая!
Она бранных слов будто не замечала, ползла через воронки, ориентируясь на крики и приговаривала:
– Сейчас, милый! Потерпи! – А потом, когда тащила Василька, слушая в коктейле с визгом пуль повторяющееся «шваль» да «шваль», все отвечала нежно: – Потерпи, родной! Уже скоро!
Она чувствовала, как от Василькового тела исходит вместе с кровью тепло, а потому была счастлива, что не мертвячий холод брызжет. Будет парень жить, а ноги… Что, ноги!..
Уже много позже, в госпитале, с оформившимися культями, Василек в ночи представлял свою спасительницу голой и потреблял свое естество рукой, приговаривая блаженно:
– Я люблю тебя, шваль!..
Память в русском человеке, хоть и длинная, но и ей приходит конец. Даже злой памяти кончик настает… Потихонечку простили Геле лейтенанта. И за спасенных мужиков, и за то, что с комполка пылинки сдувала. Лебеде даже Славу третьей степени присвоили за спасенных… Каким-то образом люди уразумели, что не на паек командирский позарилась. Решили просто – девка не совсем в себе и судить перестали.
Она и эту перемену к себе не заметила. Жила как жила, обихаживая своего полковника, не обижаясь даже, когда он, повернувшись к ней спиной, письма от жены читал.
Хотела только, чтобы настоящая, не полевая, писала ему больше да ласковей, так как кто его знает, когда…
«Когда» наступило через два месяца и шестнадцать дней. Странной была смерть комполка, а кое-кто, шепотом, называл ее мистической.