Страница 8 из 102
Церковь едва освещалась всеми внесенными в нее фонарями, ибо сонмище почти уже все исчезло. Оно текло по проходу между высокими скамьями к откинутым крышкам лазов в подвалы, которые мерзко разинулись под самой кафедрой проповедника, и беззвучно в них уползало. Безмолвно я последовал по истертым ступеням в темную душную погребальницу. Хвост этой плавно выгибающейся вереницы ночного шествия казался весьма ужасным, и когда я увидел, как он, извиваясь, уползает в древнюю гробницу, он показался и того ужаснее.
Потом я заметил в полу погребальницы отверстие, куда и ускользало все сонмище; через минуту мы спускались по грубо тесаным камням узкой винтовой лестницы, сырой и духовитой странным духом, которая бесконечным извоем уходила во чрево холма мимо одноликих стен из потеющих сыростью каменных плит и поветшавшей известки. Это было молчаливое и зловещее нисхождение; не знаю, сколько прошло времени, когда я начал замечать, что ступени и стены изменяются по своей природе, делаясь словно бы вырубленными в толще скалы. Что меня тревожило больше всего, так это то, что мириады шагов не производили шума и не вызывали эха. Спустя века нисхождения я заметил ответвления коридоров или нор, из неведомых укромов темноты выходящих в этот шахтный ствол мрачных тайн. Вскоре они сделались излишне многочисленными, словно нечестивые погребальни, безымянно опасные; их тлетворный дух разложения стал вовсе невыносим. Я понимал, что мы, должно быть, прошли холм насквозь и опустились под самый Кингспорт, и содрогнулся от того, что город может так застареть и очерветь подземным злом.
Потом я увидел мертвенно-бледное мерцание мутного света и услышал скрытный плеск тусклых вод. И снова содрогнулся, ибо мне приходилось не по нраву то, что несла с собой эта ночь, и с горечью пожалел, что праотцы призвали меня на этот древний обряд. Ступени и шахта раздались в ширину, и я услышал другой звук, жидкое, подвывающее пересмеяние звука бессильной флейты; и внезапно предо мной распростерлось необъятное пространство некоего нутряного мира — обширный губчатый берег, освещенный изрыгами зеленовато-белесого огненного столпа и омываемый широкой маслянистой рекой, истекающей из бездн неведанных и негаданных, чтобы слиться с вековечным океаном в его чернейших глубинах.
Почти сомлевший и задохнувшийся, взирал я на тот безблагодатный Эреб великанских поганок, зеленовато-белесого пламени и мрачного водоворота и видел, как сонм капюшонов собирается полукругом у огненного столпа. Это был обряд солнцеворота, более древний, чем человек, и предназначенный его пережить; первобытный обряд обетования весны за снегами; обряд огня и вечнозеленого древа, света и музыки. И в этом стигийском вертепе я видел, как они поклоняются мерзейшему огненному столпу и, загребая пригоршнями клейкую поросль, фосфоресцирующую какой-то хлорированной зеленью, бросают ее в воду. Я видел нечто бесформенно скорчившееся подальше от света, шумно насвистывающее на флейте; и под насвистывание этой твари мне почудилось не по добру приглушенное трепетание в злосмрадной темноте, куда не проникал мой взгляд. Но тот полыхающий столп — вулканически извергающий из бездн незнаемых и неохватных; не отбрасывающий теней, как полагалось бы чистому пламени; покрывающий селитристый камень тошнотворно-зеленой ядовитостью меди, — он устрашал меня больше всего. Ибо во всем этом бурлящем горении не было теплоты, но лишь сырой холод смерти и тления.
Мой проводник, извиваясь, протиснулся прямо к мерзкому пламени и стал совершать по строго заведенному чину обряд перед обращенной к нему полукругом толпой. В определенных местах они кланялись, пресмыкаясь во прахе, особенно когда он воздевал над головой гнусный Некрономикон; и я пресмыкался вместе со всеми, ведь на это празднество меня призвало праотеческое писание. Потом старик подал знак в темноту почти невидимому игроку на флейте, и тот игрок перевел слабое однозвучие своей флейты в более громкий звук в другом ключе, чем и поспешествовал ужасу недуманному и негаданному. Вот тогда-то я и осел почти до подернутой лишайниками земли, пронзенный страхом не от мира сего, вообще не от мира, но лишь от безумных провалов меж звездами.
Из невообразимых чернот позади тлетворного свечения холодного пламени, из подземельных пространств, сквозь которые катит свои маслянистые воды та река, сверхъестественно жуткая, неслыханная и негаданная, появилась с размеренным хлопаньем стая прирученных и вышколенных крылатых тварей, многоличье которых ни здоровый глаз не ухватывал целиком, ни здравый рассудок не удерживал. Они были не совсем враны и не совсем кроты, не сарычи-стервятники, не муравьи, не кровососы-нетопыри и не разобранные по частям люди, но нечто такое, что мне невозможно и не пристало помнить. Они неуклюже хлопали в воздухе перепонками на ногах и крыльях; и как только они подлетали к праздничному сонму, капуцины хватали их, усаживались на них верхом и один за другим отправлялись вдоль погруженных в вечную тень берегов в провалы и галереи безотчетного и безымянного страха, где ядовитые источники питают страшные и прикровенные потоки.
Старуха, расставшаяся со своей прялкой, отправилась со всем сонмом, старик же оставался лишь потому, что я отказался по данному им знаку поймать одну из тварей и оседлать ее, подобно всем прочим. Когда я нетвердо встал на ноги, то увидел, что бесформенный игрок на флейте убрался из виду, но два зверя терпеливо дожидались рядом. Я все не решался, и старик извлек стило и дощечку и начертал, что он истинно заступил место моих праотцев, которые завели обычай справлять солнцеворот в этом древнем месте; что возвращение мое было предопределено и что самые сокровенные таинства еще впереди. Он начертал это очень старинным письмом и, видя, что я все еще колеблюсь, вытащил из складок своей хламиды именной перстень и часы, и то и другое с моим семейным гербом, в доказательство того, что он есть тот, за кого себя выдает. Но это было страшное доказательство, ибо из старинных документов я знал, что часы эти были погребены вместе с моим дедом в четвертом колене в 1698 году.
Тут же старик поднял со лба капюшон, указывая мне на черты семейного сходства в своем лице, но я лишь содрогнулся, потому что был уверен, что это просто бесовская личина. Неуклюжие летуны начинали от нетерпения царапать лишайник, и я видел, что и старик впадает почти в такое же нетерпение. Когда одна из тварей заковыляла было, отступая боком, он быстро повернулся, чтобы ее удержать, но сделал это так резко, что сбил свою восковую личину. И тут, поскольку этот дурной кошмар заслонял мне путь к каменной лестнице, по которой мы сошли вниз, я бросился в маслянистую подземную реку, которая, кипя бурунами, неслась куда-то к морским пещерам; бросился в этот гнилостный сок ужасов земляного нутра, пока неистовость моих воплей не обрушила на меня все могильные легионы тех, кого могут скрывать эти чумные бездны…
В больнице мне сказали, что меня окоченелого нашли на заре в Кингспортской гавани, вцепившимся в плавучую перекладину, которую случай послал мне во спасение. Мне сказали, что вечером на холме я пошел не по той развилке и свалился со скал в Орандж-Пойнт, вот что они вычислили по обнаруженным на снегу следам. Мне было нечего сказать, потому что неправильно было все: и когда в широкие окна виднелось море крыш, где примерно только одна из пяти была древней, и когда с улиц доносился шум трамваев и авто. Меня уверяли, что это и есть Кингспорт, и я не мог отрицать.
Когда я пришел в исступление, услышав, что больница стоит неподалеку от кладбища на Сентрал-Хилл, меня отправили в больницу Св. Марии в Аркхэме, где мне был обеспечен лучший уход. Там мне все пришлось по душе, потому что доктора исповедовали широту взглядов и даже употребили свое влияние на то, чтобы добыть ревностно оберегаемую копию предосудительного Альхазредовского Некрономикона из библиотеки Мискатоникского университета. Они говорили что-то такое о «психозе» и соглашались с тем, что мне полезно освободиться от навязчивых мыслей.