Страница 41 из 56
Иван задыхался. Казалось, еще миг, и бросится на Любку в беспамятстве. «Зверье проклятое! – словно не сам, а кто-то другой, успел подумать о себе Иван. – Пропадаем – дело привычное…»
– Ванюшка, ты уходи! – шепнула вдруг Любка. – Уходи, уходи потихонечку. Отползай назад, отползай.
Берег к деревне поднимался не очень круто, на вершине подъема Иван остановился, поглядев на часы, только головой покачал: не три дня и три ночи провел он с Любкой Ненашевой, а двадцать минут, и выходило ему болтаться по деревне полтора часа, чтобы выполнить просьбу матери Константина Ивановича Мурзина оставить ее в покое часа на два.
– Настя! – через два часа и три минуты негромко позвал Иван, расхаживая задумчиво по комнатам родного дома. – Ты где?
– Здесь, прилегла.
– Я вернулся… Хочешь поговорить, Настя? Я случайно встретил Ненашеву, все знаю. Хочешь поговорить?
Полутьма долго молчала, затем заскрипели пружины, мелькнуло белое, замерло. Иван терпеливо ждал, осторожно, чтобы не вздохнуть тоскливо в полной-то тишине. Жалко было Настю, так жалко, что слов не было!
– Я тебя люблю, – сказала полутемень. – Другого не знаю, объясняться нам нечего. Ты тоже рано поднялся, Иван, поспи…
– Не усну я.
7
Приглушенно, осторожно, понимая, что дело нешуточное, что беда произойти может, если все большим смехом не обернется, судила и рядила деревня Старо-Короткино об Иване Мурзине с домочадцами. Жили-были люди, хорошо и с достатком жили, а потом все продали, дома и огорода, как говорится, решились, да еще и работу Настя Мурзина, которую народ душевно любил, потеряла. А на распрекрасной Настиной мебели теперь рассиживается Любка – заглавная ее вражина…
Но за три дня до отъезда Ивана Мурзина с семейством в областной город Ромск его родная деревня Старо-Короткино от стариков и старух до школьников-первоклашек забурлила, застонала, заохала, но уже вовсе вполголоса и вполнакала, так как новость была до того потрясающей, что самые сплетники из сплетников, бессердечные и зловредные, только тайно перешептывались, а смеяться никто даже не подумал. Добрый народ живет на берегу Оби в деревне Старо-Короткино!
Целый этот потрясающий день было тихо и печально в деревне, пока народ не узнал в точности, что Иван Мурзин с семьей в Ромск ехать раздумал, вещи распаковал: сам же он в этот день, когда деревенский народ за него от души переживал, на улицу не вышел, из пяти окон родного дома – глазами на Обь – три остались закрытыми на ставни, а из крайнего открытого окна время от времени выглядывал малец Костя, веселый или грустный – не поймешь.
В бывший дом директора Дворца культуры Насти Поспеловой без шума въехала уже тихая и дружная семья белорусских переселенцев – муж с женой и двое детей; повесили на окна от радости торопливо купленный тюль, поставили в хлев корову, выделенную им колхозом на обзаведенье. Вечером все четверо вышли на крыльцо, сели тесно друг к другу, и сидели долго, отскитавшись, наконец, по заезжим да по чужим углам.
А с Дворцом культуры и вовсе чуть не получился, как сказал бы дядя Демьян, «перебор на двух картах». О Валерии Аверьяновиче – так звали, говорят, будущего нового директора Дворца культуры – рассказывали, что человек он строгий: еще когда пришел заведовать клубом в пригороде Ромска, после первого же кинофильма, едва лента начала рваться через три метра на пятый, явился в кинобудку вместе с тамошним участковым инспектором Фадеевым, пребывающим в звании старшего лейтенанта сто лет и наверняка от этого всегда хмурым, изъяли из углов кинобудки пустые водочные бутылки, киномехаников при всем честном народе повели оформлять на пятнадцать суток – большой был переполох! «Молодец! – похвалила Настя своего будущего преемника. – Если еще и в режиссуре разбирается – заткнет меня за пояс».
Итоги получились грустные. Ни дома, ни мебели, ни работы. А почему? А потому, что за четыре дня до отъезда в Ромск, после ужина Настя уложила сына спать, помогла Прасковье справиться с грязной посудой и, удовлетворенная, взглядом пригласила родню посидеть за столом: обсудить то да се, посоветоваться, друг у друга ума набраться.
Ладно! Сели, успокоились, глядели вопросительно на Настю. Мать была, конечно, грустной, как все это время после решения сына и невестки распроститься с деревней Старо-Короткино.
– Прасковья Ильинична, Иван, – сказала Настя, – ничего, простите, объяснять не буду, но в Ромск не поеду. Хочу остаться в деревне. И тебе, Иван, советую.
Мать, которая минуту назад умирала при мысли об отъезде сына, внука и невестки, тоже была не лыком шита. Цыкнула на Ивана, когда он открыл рот, на невестку посмотрела такими глазами, что было понятно: недаром стала Прасковья Мурзина Героем.
– Что за блажь, Настя? – сказала знатная телятница. – Я вас от себя с кровью отрываю, одна остаюсь, но говорю: уезжайте! Иван, не молчи, разговаривай.
Он ковырял ногтем клеенку.
– Ехать надо, какой разговор, – сказал он решенно. – Отчего это не ехать, если на «Пролетарии» самая большая каюта забронирована?
Настя поднялась, непонятно улыбнулась, потянувшись сладко, нежно проговорила:
– Никуда не поеду! А вот спать хочу – на лету засыпаю… Ты, Иван, в длинной комнате переночуй… Спокойной ночи!
И ушла, покачиваясь на ходу, и даже дверную притолоку задела боком – так на самом деле хотела, бедная, спать. Двери за собой она закрыла плотно, скрип кровати раздался сразу же, словно Настя не раздевалась. Прасковья секунд через десять вздохнула трудно; затем повернулась к сыну, навела на него потяжелевшие глаза и смотрела долго-долго, точно родную кровь узнать не могла.
– Это до чего ты жену довел, Иван, что она последней потаскушки боится? – Мать говорила басом. – Да она же тебе родная жена да сыну твоему мать! – Прасковья Ильинична тяжело поднялась. – Что же это получается, люди добрые! Неужто мне телята – за всю родню? Ой, Иван, худо мне будет, если назад не повернешь…
И тоже ушла, сутулясь и покачиваясь, покачиваясь и сутулясь. «Кресла, кресла мы продали…» – пропел беззвучно Иван, растирая руками горячее и как бы распухшее лицо. Неужто рушилась навсегда жизнь Ванюшки Мурзина?
– Иван!
Он вздрогнул от неожиданности.
– Иван! – стоя за его спиной, негромко повторила Настя, но таким голосом, точно спать до изнеможения десять минут назад не хотела и на скрипучую кровать не валилась. – Иван, Ванюшка, родной мой, бедный мой! – Обхватила сзади, прижалась щекой к затылку. – Нельзя уезжать – еще хуже будет. Если здесь не справишься, в Ромске – никогда. От самих себя не убежать… Бедный, бедный ты мой Ванюшка! Я знаю, за что меня жизнь наказывает, а ты за что наказан? Самый добрый, самый честный, самый умный мой человек! – Замолкла, тяжело дышала в шею. – С собой не борись – дело за временем. А я все выдержу! Печальной морщинки не увидишь… Не повертывайся, так и сиди, думай о хорошем! – Она поцеловала мужа в шею, помедлив, еще раз поцеловала, разжала руки и так же бесшумно, как возникла, исчезла.
Кино!… Слезы катились по щекам старшего сержанта – вот какой сюжет показывала жизнь. «Чего же я, подлец, плачу, почему я, последняя скотина, в слезу ударился, если жизнь, которую готов последними словами проклинать, такую мне женщину в жены дала? Батя, эх, батя, рано ты помер! Взял бы черную плеть, которой от четырех варнаков в тайге отбился, да снял бы с Ваньки шкуру, чтобы новая наросла вместе с умом… А теперь что делать?…»
Прекрасно можно жить, если по рассудку… Новый трактор протрезвевший надолго механик Варенников выделит И. В. Мурзину, целина за Суженой веретью – поднимать да поднимать, осушенный и вспаханный когда-то гиблый Квистарь, на котором Ивану не удалось доработать… Чего больше? Говорили, председатель Яков Михайлович еще до возвращения Ивана из армии собирался дать ему тракторную бригаду – большую силу, если взяться за дело с нужного конца…
Мать тоже уснуть не могла. Вошла в горницу, прислонилась спиной к теплой печке, сложила руки на груди, чтобы не гудели от тридцатилетнего ревматизма. Седые волосы торчали прядями, бледная была, как печка, на которую облокотилась, и была старая-старая, точно вот и пришел черед Ивану служить матери, а не матери – Ивану.