Страница 6 из 62
Интересно, вспомнил ли он о нем через четыре года среди грустных размышлений в одиночной камере нюренбергской тюрьмы? Времени, во всяком случае, он имел для этого достаточно.
В отчаянных и бесплодных попытках пробить дубовую стену самоуверенности, близорукости и тупоумия, которая плотно окружала тогда официальный Берлин, проходили осенние и зимние месяцы 1941 года.
Но только ли официальный Берлин отличался этой невозмутимой толстокожестью? Нет. В то время одинаково трудно было рассеять носорожий оптимизм, как у министра, произносившего очередную речь, так и у парикмахера, оставлявшего вас сидеть с намыленной щекой для того, чтобы восторженно прослушать эту речь по радио.
Когда я думаю об этом, то мне кажется, что немцы вместе со стальной каской, одеваемой ими на голову во время войны, облекают и свои мозги какой-то непроницаемой металлической оболочкой, которая не позволяет им, ни рассуждать, ни сомневаться, ни мыслить критически. И лишь в конце, непременно Проигранной, войны, когда они снимают с себя стальную каску, тогда падает с их мозгов и эта металлическая оболочка. И тогда они начинают в изумлении почесывать голову.
Так было в прошлую войну. Так случилось и в эту.
С первого дня войны на Востоке, естественной заботой редакции «Нового Слова», была отправка своих корреспондентов в очищенные от большевиков области. Казалось бы, что присутствие русских журналистов в оккупированных областях, должно было бы быть желательным и для немцев, ибо это могло бы пролить лишний луч света на обстановку складывавшуюся там.
Однако, официальные берлинские круги смотрели на этот вопрос иначе и по-видимому присутствие русских журналистов-эмигрантов, в занятых германскими войсками областях, было почему-то нежелательным.
Во всяком случае, редакции русской газеты, издающейся в Берлине, понадобилось ровно полгода для того, чтобы выхлопотать соответствующее разрешение. И, таким образом, только во второй половине декабря, редакции «Нового Слова», больше благодаря личным знакомствам, чем официальным связям, удалось получить разрешение на отправку одного сотрудника на один месяц в Россию.
Выбор редакции пал на меня.
В ледяной декабрьский день я уложил маленький чемоданчик и отправился на вокзал Шарлотенбург чтобы, после двадцати одного года ожидания, сесть на поезд, который повезет меня на родину.
IV. По дороге «туда». Рига-Ревель. Заветная черта
По дороге «туда»… Как быстро можно написать эти три слова, и как долго нужно было ждать того момента, когда можно будет сесть в поезд, с сознанием что едешь не в Берлин, не в Париж, не в Рим, а «туда»… На родину…
По дороге «туда»… Три простых слова… Но сколько сложных переживаний, сколько не сбывшейся яви, сколько не приснившихся снов, сколько радости, горя, надежд и разочарований таят они в себе.
Сколько российских изгнанников жили, живут и будут жить надеждой на этот момент. Каждому из них он рисуется по-своему. В длинные северные ночи, в тягучие южные дни, близ полярного круга и на экваторе, всюду куда ни забросила судьба русских людей, думают они об этой минуте и ждут ее. Как это произойдет — не знает никто. Но, что это когда-то произойдет — на это надеется каждый.
Пусть не так выглядит этот момент как, может быть, рисовало его воображение. Пусть не только радость сулит он. Разве думаешь об этом, когда после двадцати одного года жизни на чужбине, садишься в поезд, который повезет тебя на родину. Нет. Совсем новое, еще неизведанное чувство заполняет тебя всего. Трудно передать это чувство словами. Чувства нам даны природой, а слова выдуманы человеком. И как все выдуманное человеком, бледнеет перед созданным природой, так и язык наш, как бы богат он не был, не всегда может в точности передать то, что заполняет нашу душу.
И поэтому сейчас, когда берлинские дома растворяются в холодном тумане, позади уходящего поезда, я не пробую подбирать слова для описания моего душевного состояния. Я просто искренне и от души желаю всем, кто познал в своей жизни горечь разлуки с родной землей, как можно скорее самим пережить это чувство.
Чувство связанное с тремя простыми словами — «по дороге туда»…
За морозным стеклом вагона возникают из тумана, останавливаются на минуту и проплывают дальше холодные названия городов: Кюстрин, Диршау, Эльбинг, Кенигсберг…
Уже несколько раз переменился состав моего купе.
Сейчас в нем едут несколько учеников, какой-то специальной кенигсбергской школы. В купе шум и веселье. Они едут на рождественские каникулы в Тильзит. Один из них — русский. Он тоже едет в Тильзит. Он там родился и это его «дом». Он шумит и радуется больше всех. Спрашиваю — давно ли он не был дома. Отвечает — еще бы, целых четыре месяца.
Я улыбаюсь и думаю, что еду тоже домой. Но я не был дома — двадцать один год…
И тут же ловлю себя на мысли — домой ли я еду? Я еду в Псков, в котором никогда в жизни не был. И, тем не менее, испытываю какой-то необыкновенный подъем, то заставляющий без причины улыбнуться, то нагоняющий необъяснимую грусть. И я ясно отдаю себе отчет в том, что если бы ехал я сейчас не в Псков, а в Киев, в город, где прошло мое детство и который я помню так, как будто уехал из него вчера, то это чувство подъема было бы несравненно ярче, острее и более волнующе. А попав в Киев, я, наверно, наибольшее волнение испытывал бы подходя к тому дому, в котором когда-то жил. Значит и понятие «дом» распадается на несколько составных частей. Большой дом — родина, маленький дом — твой город и совсем крошечный — тот «твой» дом. Совсем как в собирательной чечевице — чем тоньше луч солнца пойманный в нее, тем сильнее жжет он подставленную под него руку.
Зимой 1941 года — Тильзит был последним этапом нормального путешествия. Здесь уже надо вместе с солдатами, с боем брать место в грязном вагоне третьего класса. Отсюда начинается дорога по наспех опустошенной, отступавшими большевиками Прибалтике.
Если читатель подумает, что я в качестве специального корреспондента, совершал свою поездку окруженный комфортом, заботами и почетом, то это будет ошибкой, которая может помешать при чтении. Может в таких условиях и ездили немецкие журналисты союзных или нейтральных стран. Я же корреспондент русской газеты, хоть и издававшейся в Берлине, совершал свои поездки, как эту, так и последующие, какой-то полуконтрабандой. У меня было разрешение на совершение такого-то маршрута и на пользования услугами железной дороги. Вот и все. Остальное предоставлялось собственной изобретательности и находчивости.
Другими словами, переезжая границу, я ничем не отличался от какого-нибудь местного обывателя, получившего разрешение на поездку по железной дороге. Это имело и плохие стороны и хорошие. Плохие — те, что можно было по несколько дней сидеть на каком-нибудь полустанке и тщетно пытаться попасть в переполненные поезда, проползающие мимо. Можно было очутиться в незнакомом городе (ведь они все стали незнакомыми) без крова над головой. И, наконец, попросту протянуть где-нибудь ноги от холода и голода. А хорошее было в, том, что я не был связан, ни обществом в котором совершаю поездку, ни сроками отхода поезда или автобуса, ни навязанным мне и точно рассчитанным по дням и часам маршрутом.
Я колесил по родной земле и в поезде, и в автомобиле, и на подводе, задерживался где мне хотелось дольше, где не хотелось меньше, ночевал у друзей и у совсем незнакомых людей и ни разу не пожалел о тех трудностях, которые порой приходилось преодолевать на своем пути.
От Тильзита известного мне, главным образом, по «тильзитскому миру» (после заключения которого, газеты наверно писали, что войн больше никогда не будет), до Риги ехать почти сутки.
Поезд медленно ползет по снежной равнине, останавливаясь на всех станциях и полустанках. Пейзаж Прибалтики, вероятно, ничем не отличается от северно-русского. Особенно зимой. Те же снега, сосновые леса и белые стволы берез. Те же сани с бубенчиками, те же дуги над лошадиными шеями. Да и люди, по крайней мере издали, те же. В овчинных полушубках, в валенках, в теплых ушастых шапках. И, тем не менее, чувствуешь, что все это еще не настоящее.