Страница 2 из 62
II. Несколько слов о себе. Молодое поколение эмиграции. Прощай Белград
Резкий толчок поезда отрывает меня не только от вокзального перрона, но и от годами налаженной и устоявшейся жизни. Медленно проплывают мимо обгоревшие скелеты белградского вокзала. Поезд со скрипом вползает на только что починенный, после подрыва, мост через реку Саву и осторожно добирается до другого берега. Из окна вагона я вижу так хорошо знакомую мне серо-желтую полосу реки, которая сегодня легла резкой гранью не только между мной и городом, оставшимся по ту сторону ее, но и между двумя совершенно различными этапами моей жизни.
Мерно укачивающий ход поезда располагает всегда к раздумью. Невольно поддаюсь этому, неписанному для всех пассажиров всего мира, закону и пробую восстановить в своей памяти главные вехи того пути, который судьба проложила между моими «вчера» и «завтра».
Начало войны Германии против Советского Союза застало меня в столице Югославии, Белграде, где я находился в то время на положении профессионального журналиста и русского эмигранта.
Последнее обстоятельство может сразу же внести сомнение в душу читателя относительно сказанных мною выше слов об отсутствии у меня предвзятого отношения к большевизму.
Однако, для того чтобы между мною и читателем не было никакой недоговоренности, я должен сразу же рассеять это сомнение ссылкой на то обстоятельство, что когда 20 января 1920 года английский угольщик «Вотан», стоявший на одесском рейде, принял меня в свою неуютную утробу для того чтобы сделать из меня политического эмигранта, в моем ученическом билете значилось, что я был кадетом Киевского Кадетского Корпуса и имел двенадцать с половиной лет отроду.
Таким образом, в момент оставления мною родины, мое отношение к большевикам исчерпывалось лишь чувством благодарности за то, что они оторвали меня от скучной школьной парты и бросили на огромный английский корабль, который повезет меня не то в Турцию, не то в Африку, а может быть даже в саму Америку, родину Всадника без головы, Кожаного чулка и Ястребиного когтя.
То обстоятельство, что корабль привез меня не в Америку, а на Балканы и забросил в недра Боснии, в течение всех лет, отданных средней школе, не изменило моего отношения к большевизму, тем более, что боснийские минареты, фески и чадры, до некоторой степени вознаграждали за отсутствие майн-ридовской экзотики.
Позже — университет и затянувшийся на несколько лет жестокий поединок с жизнью за право занять в ней какое-то место, тоже мало способствовали вдумчивому освоению того, что произошло на моей родине и выяснению собственной позиции в этом вопросе.
А еще позже, читая советскую и эмигрантскую литературу о революции и гражданской войне, а равно советские и эмигрантские газеты, отражавшие, каждые по-своему, нынешнюю жизнь на родине, я одинаково не верил полностью ни тем, ни другим, предполагая, что правда находится где-то посередине.
Поединок с жизнью, окончившийся временной победой, вывел меня на дорогу журналиста. Но я никогда не работал ни в одной эмигрантской газете. Узость тем, затрагиваемых в них меня угнетала, а старые и непонятные счеты, сводимые на их страницах представителями потонувшего мира, действовали на меня отталкивающе. Еще меньше интересовали меня многочисленные эмигрантские организации и я никогда не состоял ни в одной из них.
Я был представителем того поколения русской эмиграции, которое выросло и сформировалось на чужбине. А это обстоятельство не могло не сказаться на нашем поколении. И оно сказалось по-разному. Молодое эмигрантское поколение в общем делилось на три неравные по количеству группы. Первая группа, к чести нашего поколения самая малочисленная, состояла из тех, кто совершенно отрекся от всего русского и растворился в новой среде, стараясь сделаться хорошим французом, немцем или сербом. Вторая, более значительная группа, двинулась по старым проторенным политическим тропам, пытаясь установить на них какие-то новые вехи, и варилась в эмигрантском соку, внося немного оживления в унылую сутолоку серых будней. И, наконец, третья, самая многочисленная группа, состояла из тех, кто не забыл, что он русский, но и не пристал ни к одной из эмигрантских группировок, не веря чужому опыту, в столь важном жизненном решении, как определение своего отношения к происходящему на его родине.
Представители этой группы росли какими-то дичками на пестром эмигрантском поле, бессознательно ожидая, какого-то своего момента, когда они сами, без посторонней помощи, смогут занять ту или иную позицию к происходящему на их родине. И, если бы в этот момент, они убедились, что большевизм хорош и необходим русскому народу, то так же легко стали бы его искренними сторонниками, как убедившись в противном, сделались бы его заклятыми врагами.
Я принадлежал, именно, к этой третьей группе.
Этим, казалось бы могли быть исчерпаны сомнения и читателя и мои собственные. Но сегодня мне хочется быть придирчивым и педантичным. И я сам задаю себе вопрос, — а может быть, так называемая тоска по родине восстановила меня подсознательно против большевизма? Быть может, естественная тяга к родным местам и препятствие к этому в лице большевиков, уже автоматически должны были настроить меня против советского режима?
Тоже нет. Что такое, в сущности эта пресловутая тоска по родине, которая часто импонирует людям не имевшим случая испытать ее, и из которой некоторым предприимчивым изгнанникам, иногда удается сделать довольно выгодную «профессию»?
Тоска по родине это, прежде всего болезнь. И при том болезнь душевная. И как всякая болезнь, а тем более болезнь душевная, она у каждого отдельного человека, принимает свои особенные и только данному человеку свойственные формы. У одних тоска по родине выражается в тоске по степным просторам Украины, у других по громадам кавказских гор, у третьих по родным, оставшимся на родине, у четвертых по родному селу и, наконец, у пятых просто по той хорошей жизни, которой они жили у себя дома. А если жизнь эта была там тяжелая и безрадостная, а на чужбине им удалось устроиться значительно лучше, то таким людям тоска по родине бывает, подчас, и вообще незнакома. Я не раз встречал самых простых добротных русских людей, влачивших на родине тяжелую чернорабочую лямку, а заграницей вдруг удачно расторговавшихся, разбогатевших, обзаведшихся домом, землей и семьей. Когда я их спрашивал — хочется ли им вернуться на родину, они обычно отвечали, что иногда очень и очень хочется — «эдак одним глазком заглянуть в свое село (или город) и посмотреть, что там делается…» Мне было понятно их желание. Но это уже не тоска по родине, а просто любопытство.
Тоска по родине непременно у каждого человека имеет, что-то свое, личное, конкретное или слагается из нескольких таких личных и конкретных чувств.
Отвлеченная же, какая-то всеобъемлющая тоска по родине, встречается только у романистов никогда вынужденно не покидавших своей страны и взявшихся писать роман из жизни очередных, входящих в моду, политических изгнанников.
Когда я пробовал определить в чем заключается моя тоска по родине, то всегда на первый план у меня выступало чувство тоски по моей матери, оставшийся в Советском Союзе. А когда, в 1935 году маленький серый конверт, с лиловыми чернильными строчками, принес мне известие, что у меня больше матери нет, я в значительной степени излечился от душевной болезни именуемой тоской по родине. Излечился во всяком случае настолько, что чувство это даже подсознательно не могло влиять на мое отношение к политическому режиму, существовавшему на моей родине.
Но, по-видимому, болезнь эта подвержена тем же законам, которые существуют и для других болезней души. А именно: — она может возобновиться при каком-нибудь внутреннем толчке, связанном с внешним потрясением.
Внешним потрясением, вызвавшем в свою очередь, какой то внутренний толчок во мне и было 22 июня 1941 года или, другими словами, начало войны между Германией и Советским Союзом.