Страница 103 из 108
— Все-таки ты бесподобно молод, Юрча, я тебе просто завидую! — сказал он, глядя на него добродушно и весело. — И очень хорошо, что ты приехал, я с тобой душу отвел, а то в таких обстоятельствах я бы совсем зафатигел[57]… Когда-нибудь ты поймешь и то, что о серьезных вещах лучше всего говорить несерьезным тоном. Так вот, тайна такова: петербургское гвардейское офицерство, часть флотских офицеров, кое-кто из министров стоят на том, что надо произвести дворцовый переворот и объявить Николая Николаевича регентом наследника. Считается, что в этом спасение России. Августейший друг весной приглашал и меня к содействию, заманивал будущей карьерой. Я подумал и уклонился, чем, видимо, попортил с ним отношения. Полагаю, ты меня поймешь. Скажем, Греве или твоему дураку Бобринскому в такое дело прямая дорога, а нам с тобой — вряд ли. Нас эти новые декабристы в свою компанию не примут. Мы у них не свои… Вот и выходит — болтаемся мы вроде известного предмета в проруби: ни к тому, ни к другому краю… И получается невеселая картина: кто бы революцию ни начал — сверху или снизу, — мы с тобой ни к матросам, ни к аристократам не прибьемся…
— Я вот чего не понимаю, — с усмешкой сказал Юрий. — По-видимому, ты готов и сам делать революцию, только не знаешь, как и с кем взяться. А весной ты говорил совсем другое — помнишь? — о жерновах истории. Что они раздавят каждое зерно, которое подымется дыбом, и что важно найти для себя ямку. Так когда ты шутил: сейчас или тогда?
— Ядовито, — улыбнулся Николай. — А впрочем, готов объяснить. Видишь ли, у меня две философии: одна — сложившаяся в опыте жизни, которая заключается в желании найти ямку между жерновами, а вторая — желание все переустроить, переменить. Недаром я в гимназистах на сходки бегал и на митингах шумел. Первой философией я себя успокаиваю, уговариваю, что мне ужасно хочется спокойной жизни и просвещенного цинизма. А вторая прет сама по себе изнутри, особенно когда хлопнешься вот так мордой об стол, как сегодня… Какая перетянет — покажет время… А сейчас, — лейтенант взглянул на часы, — а сейчас время текёт, и мы с нею, как глубокомысленно говорит наш отец Феоктист. За мной катер придет к одиннадцати тридцати. Единственный профит из моей авантюры: попросил Бошнакова просемафорить Шиянову, чтобы прислать катер не на «Рюрик», а на пристань, мол, поручение от адмирала на берег, потом что-нибудь совру… Думал словчить, как кадет, да и тут мордой об стол… Проводишь?
— Я этим катером и собирался к тебе попасть, — сказал Юрий.
— Ну и хорошо, что так вышло. На корабле такой аврал стоит — и поговорить не удалось бы. — Николай вдруг рассмеялся. — Масса важных дел: Веткин утром попросил старшего офицера вернуть вестового Акиночкина, который два года назад был изгнан в кубрик за то, что ухитрился вывернуть артишок на голову кронпринцу, когда тот изволил у нас завтракать. Шиянов приказал не только вернуть, но и назначить старшим вестовым. Так что, видишь, и у нас свой Сусанин объявился… И еще. Помнишь, над роялем Вильгельм висел в усах и в мундире капитана первого ранга российского флота в память свидания монархов в Биорке? Шиянов приказал снять, но встал вопрос — куда девать? Предложили сжечь в кочегарке, но Гудков воспротивился: хоть и чужой, а император, нельзя матросов вводить в соблазн… И знаешь, что Шиянов решил? Запаковать в бумагу и отправить в подшхиперскую. И волки сыты, и овцы целы… Так и живем, Юрочка. Видишь, какие у нас сложные заботы — война! Так пошли, что ли?
Глава пятнадцатая
Одержимо, самозабвенно, опасно, рискуя поломкой машин, мчался на ост небольшой миноносец, гонимый адмиральским приказом. Узкое и длинное его тело содрогалось мелкой напряженной дрожью, свидетельствующей, что котлы, машины и гребные винты дают много больше того, что им положено. Вода уходила за корму взмыленной клокочущей струей, бурля и вспениваясь, надолго нарушая серебряно-голубоватый покой заштилевшего залива. Рожденный бешеным ходом ветер распластывал флаг, свистел в ушах и расстилал над водой черно-желтый хвост дыма, валившего из всех четырех невысоких труб плотными, грузными клубами.
Вцепившись в поручни и отворачивая лицо от этого ветра, Юрий стоял на кормовом мостике в растерянном одиночестве. Все вокруг него — парусиновый обвес, сигнальные фалы, решетчатый настил, подвешенные к поручням спасательные буйки с трещащими на ветру флюгерками — всё дрожало, тряслось, хлопало, отзываясь на вибрацию корпуса. Но это согласованное между различными корабельными частями трепетание, которое всем, кроме него, было хорошо знакомо и в котором все, кроме него, легко отличали верный и нужный звук от неверного и опасного, эта бурная и возбуждающая симфония форсированного хода корабля, ни разу им не слышанная, не занимала и не радовала Юрия. Никогда еще с таким тоскливым отчаянием не ощущал он ужасающей своей бесполезности, неприткнутости, никчемности. Мало того, что тут, на кормовом мостике миноносца, добивающегося предельной скорости хода, он стоит никому не нужным пассажиром, лишним человеком, — но и миноносец-то этот спешит не на вест, где мерещился Юрию подвиг, а на ост, не навстречу германскому флоту, а в Петербург, в нудные будни…
Вот как рухнула его мечта. И помочь никто уже не мог, раз не помог даже Николай…
Миноносец «Стройный» и точно шел в Петербург, напрягая все пять тысяч семьсот своих лошадиных сил для скорейшей доставки морскому министру небольшого голубоватого конверта, посылаемого командующим Балтийским флотом с назначенным для того офицером. Письмо это, несомненно, содержало в себе какие-то важнейшие сведения или соображения: было приказано выжать из машины всё, чтобы доставить его министру к семи часам вечера, никак не позже. Поэтому в котельном отделении «Стройного» сильные полуголые молодые люди, стараясь не мешать в тесноте друг другу и обливаясь потом, беспрерывно подбрасывали полные лопаты тяжелого угля в топки, из жадных пастей которых вырывался полыхающий свет, обдавая людей плотным пышущим жаром и превращая капли испарины на их плечах в крупные рубины. Вентиляторы, готовые развалиться, неистово гудели, нагнетая в кочегарки воздух, но весь он без задержки уходил в топки, чтобы раздувать пламя и гнать его меж котельных трубок, в которых вскипала переходящая в пар вода. Пожилой старший унтер-офицер, хозяин кочегарки, тоже полуголый, опасливо смотрел на манометры, где стрелки дрожали у красной черты, и все свое внимание уделял питательным донкам, качавшим в котлы воду. Рядом — за горячей, как плита, переборкой — в машинном отделении с такой же тревогой посматривал на приборы молодой инженер-механик, которому впервые приходилось вопреки всем инструкциям держать такой режим работы машин. Шел только второй час похода, и напрягать механизмы надо было еще добрых пять часов, а ему уже теперь казалось, что они этого не выдержат. Но в переговорную трубу то и дело доносился нетерпеливый голос командира миноносца: «Как обороты?» — и надо было, несмотря на инструкции и правила, требовать от кочегаров предельного давления пара, мучить поршни и цилиндры, утомлять гребные валы, чтобы не позволить стрелкам тахометров хоть чуточку отклониться влево. Скорость, скорость, ход во что бы то ни стало, приказ адмирала, подхлестывающий голос с мостика, начало войны… Бывший ученик Вологодского реального училища, а теперь властитель машин и котлов миноносца «Стройный», обливающийся потом в своем машинном аду наравне с матросами, в отчаянии дает знак машинисту у клапанов: «Прибавь!», и тут же нажимает кнопку звонка в кочегарку. Голые люди ускоряют темп подкидывания угля, пожилой унтер-офицер ошалело глядит на манометр, донки, захлебываясь, качают воду, котлы ревут, потрясаемые силой рождающегося в них пара, дым из труб валит тяжкими клубами не поспевшего сгореть угля, — но тонкие стрелки тахометров, отмечающие обороты гребных валов, сдвигаются еще вправо, как хочет того командир. «Стройный» мчится с небывалой скоростью — почти на три узла скорее, чем дал на испытаниях, и ветер на мостике рвет ленточки сигнальщиков, и штурман удовлетворенно докладывает командиру, что траверс Родшера прошли на восемь минут раньше…
57
Измучился, сошел на нет (от фр. fatiguer — утомляться).