Страница 9 из 67
— Поскольку я от рождения уж очень горяч… Лучше не понимать колкостей… Не то, беш-майор, возьмешь еще грех на душу!.. А так, пока дойдет намек, злость уляжется, да и намекатель уйдет целый-невредимый!
Цел и невредим остался и дед Андрей. Дед принес несколько охапок соломы, раскидал по полу и вдруг — хвать приятеля за кафтан; началась знатная борьба — трынта.
Василе Суфлецелу, который пришел смолоть кукурузное зерно на ручной мельнице-крупорушке, позабыл о корме для цыплят Георге Негарэ. Без конца подталкивал меня локтем, покатывался со смеху:
— Ну и хрычи! Солому-то подстелили, а?
— Кхе-кхе-кхе! Ха-ха-ха!
— Жизнь-то прожили… Кабы знать, где упадешь…
— Кхе-кхе-кхе!
Бадя Василе прислонился к дверному косяку, изнемогая от хохота. А я дрожал, как стебелек в степи: боялся, что победителем выйдет дед Андрей.
Старики оба были кряжистые. Пыхтели на соломе, крякали, икали. Казалось, обнимаются, а не борются. Дед Андрей уперся подбородком в дедушкино плечо, а тот тряс его и так, и эдак, скрипел зубами, но никак не мог одолеть.
Боролись по-братски — без подножек, без подвохов. И по-братски оба решили:
— Закончим вничью.
— Ты прав, а то вино в кувшине выдыхается, беш-майор.
Медной кружкой, сработанной из снарядной гильзы времен первой империалистической, распили весь кувшин. Пришел черед и бади Василе. Его кадык, величиной с картофелину, отсчитывал глотки, словно компрессорный насос. Брови деда Андрея сошлись на переносице. Хоть старик и был туг на ухо, бульканье доходило до его слуха, и он не сводил с Василе глаз: ну и глотка, господи! А ему-то, бедняге, как приходилось трудиться, чтобы выпить свою долю вина при помощи бузиновой трубки, да носить ее все время с собой, точно пастушескую свирель — флуер.
И все же дед Тоадер поквитался со своим старым приятелем. И по нынешний день они в полном расчете.
Сначала он принес маленький, с кулак, глиняный ковшик, такой черный и блестящий, что в нем все отражалось, как в зеркале.
— Помнишь эту штуку, беш-майор?
— Нашел чем пристыдить!
— Чем тебя стыдить? Этим-то черепком?
— Не сумел меня положить на лопатки, теперь мстишь…
— Пришел незваный да еще обвиняешь бог знает в чем, коровья образина!
Дед Тоадер снова запрыгал на одной ноге.
Брови деда Андрея нависли над глазами. Но дед Тоадер начал свой рассказ. Ночью как-то пошли они в лес, в засаду. Спрятались в засохшем кустарнике. Дедушка, подражая волкам, несколько раз завыл в глиняный кувшин. И в полночь из лесной чащобы ему откликнулись звери!
— Ты мне об этом все уши прожужжал! Сто раз одно и то же. Нет в селе человека, которому бы ты, Тоадер, не рассказал, как пришли волки и ты выстрелил в одного… А я… остался с мокрыми, тьфу, штанами… На другой день ты отыскал убитого зверя, принес мне несколько шерстинок из его шкуры и зажаренное на угольях волчье сердце — мол, чтоб я поправился и посмелел…
— Разве не так было? Или я все это выдумал?
— Ты же знаешь, я был тогда простужен, сколько раз тебе повторять! Ведь это было на другой день после святого Андрея, выпил я тогда лишнего… Ну, стал похмеляться то вином, то капустным рассолом. Себе же хуже… А вы и рады надо мной посмеяться.
— Чуть ты завидишь этот ковшик, коленки дрожат. Я же тебе говорил — у долговязых кости тонковаты!..
— Иди-ка, наполни этот ковш вином. Иди, иди. Посмотрим, у кого раньше задрожат колени… Хе-хе.
Вскоре кувшин и бадья, полные до краев, стояли на столе. Дед Тоадер поддерживал дружбу с сельским ковалем-цыганом, и тот делал ему запасные ключи от погреба — хоть бабушка и отбирала их, все равно какие-нибудь да оставались.
Иди, иди… С некоторых пор за вином в погреб посылали уже меня.
Иди, иди… Мало-помалу — и вот бадя Василе уходит домой с неразмолотыми кукурузными зернами — съедят проклятые цыплята и так. Голова у бади Василе налита хмелем, и всю дорогу он кричит и обещает и даже угрожает селу, что непременно, в ближайшее же время женится!
Дед Андрей, пошатываясь, идет, как говорят молдаване, сразу по двум тропинкам, и смеется, и плачет… А увидев подводу, выходит ей навстречу, покачиваясь на ватных ногах, кричит, останавливая лошадей:
— Тпру, злодей! Ты чего село обираешь?
Таким же образом остановил он экипаж, в котором восседал господин Викол с помещиками. Не поздоровилось старику!
Весь избитый, вошел он в корчму Лейбы-еврея отвести душу. Вынул из кармана спичечный коробок, открыл его и показал корчмарю какую-то букашку.
— Не дашь штофчик в долг, выпущу на твою лавку этого зверя…
— Мош Андрей, вы же и за прошлую бутылку не заплатили…
— Ну, выпускаю зверя…
Старик был зол как черт. Именно отсюда, из корчмы, недавно вышел начальник жандармского поста. Надо же было на него напороться!
Но чем виноват Лейба?
Шинкарь вернулся с бутылкой вина, вытаращив испуганные, похожие на две болгарские луковицы глаза.
— Где справедливость, мош Андрей, скажите? Те пили — не платили. Ни гроша, бог наш свидетель… Мало этого, еще заставили меня плясать да приговаривать:
Очень я боюсь их дубинок, ха! Очень боюсь их Кузы![3] Чтоб они так жили, как я их боюсь.
— Ты, Лейба, меня не бойся. Если бы ты знал, что было в коробке!
— А что?
— Виноградное семечко. Ведь не дал бы вина в долг?
— Дал бы! Только унесите свое виноградное семечко, богом заклинаю. Зачем такие шутки?
А дед Тоадер в это время храпит и во сне поскрипывает зубами. Повезло соседям, что окна дедовой хатки — с вершок. Не то разбудил бы детей.
Мост второй
1
Летние ночи коротки. Летние ночи зелены.
Зелено застывшее в ночи подсолнечное поле. Насколько хватает глаз, все зелено: луг, толока, кукурузные делянки.
Летние ночи зелены. Летние ночи коротки.
Зелены арбузы на бахче и виноградники, тяжелые от гроздьев. И тихие, теплые порывы ветра — тоже зелены.
Пока что все это — еще трава: и подсолнухи, и виноград, и арбузы. Зеленая трава. Лишь с пшеничных полей доносится сладковатый запах поспевающего хлеба.
Подсолнечные поля, застывшие в зеленой ночи, шелестят, поскрипывают: шляпки подсолнухов поворачиваются к солнцу, к восходу. Кукуруза потрескивает суставами — растет.
Из луговых оврагов долетают запахи донника и дикой маслины, отряхивающей цвет. За день в чаще долины накопится душное тепло, пронизанное горячим сладким запахом цветущего подсолнечника.
Но пока еще дышится легко. Расстегиваю воротник. Утренняя прохлада густа — хоть режь косой. В чистом, высоком небе бледнеют звезды. Все окрест кажется декорацией: деревья без теней, уснувшие на заре; колодезные журавли, замершие с пустыми бадьями на фоне бледнеющей синевы неба или склонившие клювы в высокую луговую траву. Тарахтенье моей телеги нарушает росистую тишину, перестук колес прокатывается по лугам.
Я натягиваю вожжи — и словно остановились все подводы на много верст вокруг. Распрягаю лошадей возле нашей делянки. Стреноживаю их. Неторопливо снимаю косу с телеги, натачиваю. Лошади смотрят, как я точу косу. Может, удивляются — с чего это я сюда примчался ни свет ни заря? Да еще в воскресном наряде — в красной репсовой рубахе, которая мне так к лицу.
Нарождающийся день затопляет луга, алеет полукруг показавшегося солнца. Кое-где запоздалая шляпка подсолнуха с хрустом поворачивается к востоку, и кажется, что всю ночь на ней спал дикий голубь или горлица, а теперь, на рассвете, взлетел, спугнув ее зеленый сон.
Вдруг вижу — за озером стоит на одной ноге аист, как бы вслушиваясь в тайну утра. Мне не нравится, что аист без пары. Выковыриваю ком земли из копытного следа, швыряю в него. Аист несколько раз неуклюже подпрыгивает и взлетает, хлопая крыльями.
3
Куза — профашистский деятель королевской Румынии.