Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 62

За несколько дней до Нового года зима, перенесшая нежданные оттепели, наверстала с лихвой упущенное: в последних числах месяца прошли обильные снегопады, снег вопреки ускорениям XX века падал на землю по-старинному просто и медленно; за несколько дней выросли сугробы двухметровой толщины, и промышленный поселок Таежное превратился в большую декорированную матушкой зимой деревню. Из-за глубоких сугробов и толстых снеговых шапок на крышах дома стали ниже, превратились в гномьи избушки, и даже сплавконторский клуб, именуемый Домом культуры, как бы врос в землю; по ночам небо очищалось от туч и облаков, звезды перестали падать, но луна по-прежнему оставалась добродушной, глазастой, доброй к влюбленным парочкам.

Дом и двор учительницы Садовской были так же знамениты в Таежном, как и сама она: никаких украшений, излишеств, все квадратное, геометрически строгое, угловатое, откровенное; летом двор походил на футбольную площадку, кое-где расцвеченную клумбами с лесными и полевыми цветами. Зимой двор был расчищен, утрамбован, безукоризненно ровен, и все это было делом рук самой Серафимы Иосифовны, которая все домашние работы, включая колку дров, делала сама, хотя могла содержать домработницу, так как с северной надбавкой зарабатывала много. Вероника, например, приехав в Таежное, только о том и мечтала спервоначалу, чтобы устроиться к Серафиме Иосифовне, где могла бездельничать и, значит, хорошо учиться в вечерней школе. Была знаменита на весь поселок и восьмидесятилетняя мать Садовской – веселая старуха на кривых по-степному ногах, Елизавета Яковлевна, полумонголка-полуеврейка – вот какое необычное сочетание! Елизавета Яковлевна, в свою очередь, славилась тем, что имела болезненную, по-сибирски хлебосольную страсть кормить встречного-поперечного, то есть всякого, кто лишь переходил порог их дома. Единственный сын учительницы Садовской тридцатилетний Володька работал заведующим промышленным отделом областной газеты, и о нем в Таежном много говорили: хорошо и интересно писал, любил мать, но имел буйный характер и понемножку попивал горькую, хотя вырос в непьющем доме. Володька иногда приезжал в Таежное, и с ним Нина Александровна встречаться не любила – был неприятен пьяной слабостью. Он мог, например, остановиться возле нее в самом центре Таежного и, заикаясь, громко объявить: «А я повесть написал… Блеск! Не хуже Хемингуэя!»

С тех пор Нина Александровна с Володькой старалась встречаться реже, хотя все его статьи в газете читала, а когда в журнале «Юность» появились два его первых «столичных» рассказа, нашла их оригинальными и самобытными; особенно ей импонировала Володькина манера писать сжато, как бы спрессованно, начинать каждый абзац энергично, в чем он, наверное, отдаленно походил на Бабеля, который «буйствовал на бумаге и заикался в жизни…».

К дому знатной учительницы Нина Александровна подошла еще при дневном свете, свежая и веселая. В первую смену она дала всего два урока, Сергей Вадимович, как известно, сидел в областном центре, Борька с коньков перешел на более спокойные лыжи, и все-таки в душе Нины Александровны не было улаженности. Да, ей так нужна была Серафима Иосифовна, как бывал необходим духовник запутавшемуся в сложных обстоятельствах человеку…, Миновав квадратный и умопомрачительно чистый двор, Нина Александровна поднялась на крыльцо, тщательно почистив веником теплые сапоги, негромко постучала в толстые двери, которые мгновенно открыла восьмидесятилетняя Елизавета Яковлевна и обмерла от радости:

– Нинуля!

– Я сыта,– торопливо сказала Нина Александровна и чмокнула старуху в замшевую щеку.– Убегу убегом, если будете кормить… Серафима Иосифовна дома?

– Ну и дурища! – с обидой сказала старуха.– Я таких дурищ давно не видывала. У меня приготовлены пель-ме-ни!

– Ладно, ладно. Подавайте мне вашу дочь!

– Да пожа-а-а-луйста! Твоя Серафима Иосифовна тоже дурища… Я ей связала белые шерстяные носки, а она заладила: «Колются!» Таких дурищ…

В этот момент в коридор вышла Серафима Иосифовна, сердито посмотрев на мать, перекатила папиросу «Беломорканал» из одного угла губ в другой – она всегда была с папиросой в зубах, кроме уроков и школьных перемен, которые она почти всегда проводила в классе, не любя сидеть в учительской.

– Что-то больно много у тебя дурищ, мамуля,– сказала Серафима Иосифовна.– Не по возрасту буйно живешь… Полежала бы.

– Сама лежи! «Колются!» Видывали неженку! В миллионный раз: дурища! Видеть тебя не хочу!

В гостиной – такая комната в доме Садовской была – Нина Александровна села на свое законное место, то есть на сосновую табуретку, хотя здесь существовали и стулья. Затем Нина Александровна улыбнулась тому, что Серафима Иосифовна, как всегда, была искренне огорчена ссорой с матерью, хотя сама охотно острила, что в доме житья не станет, если они с матерью перестанут ссориться. Мать с дочерью действительно всячески поносили друг друга, даже находясь в разных комнатах,– тонкие перегородки. Серафима Иосифовна, казалось, давно уже должна была привыкнуть к такому положению, но к каждой ссоре все-таки относилась трагически. Сейчас она огорченно сказала:





– И кто тебя надоумил вязать шерстяные носки?

– Меня надоумливать не надо! – донеслось из-за тонкой перегородки.– Я, как некоторые, из ума не выжила! Соображаю что к чему… «Колются!» Это из кроличьего пуха-то?! Я тебе еще покажу: «Колются!»

Но Серафима Иосифовна даже не улыбнулась.

– Пошли, Нина Александровна, на улицу,– сумрачно сказала она.– Разве в этом доме дадут поговорить! Это не дом, а таверна… Вот заштукатурю перегородки…

– Я тебе заштукатурю! Володьке напишу, что мне от тебя житья нету… Я тебе вспомню: «Колются!»

На улицу Серафима Иосифовна вышла в телогрейке, подпоясанной солдатским ремнем, ноги были обуты в большие валенки, и только платок на ней был достойным – настоящая оренбургская шаль, из тех, которые можно пропустить в обручальное кольцо.

– Устала я от мамы,– сказала она, прикуривая одну папиросу от другой.– Так устала, что голова болит… Но ничего: на свежем воздухе пройдет… Давай, Нина Александровна, прибавим шагу, тихо ходить не умею…

Не сговариваясь они выбрали для прогулки узкий и немноголюдный переулок, ведущий к реке; радуясь тому, что в переулке прохожие снег утрамбовать не успели и можно разгребать его ногами, как в детстве, двинулись вперед в энергичном темпе Серафимы Иосифовны, привыкшей ходить не только быстро, но как-то бочком, ссутулившись и зигзагом, хотя характер у нее был, как говорится, прямолинейный… Падали редкие снежинки, откуда они летят на землю, понять было нельзя, так как над головой было чистое и светлое небо; ей-богу, на нем не было ни единой тучки, облачка, но снежинки, все увеличиваясь и увеличиваясь, откуда-то падали на лицо – нежные и теплые. Слышалось, как на парикмахерской старается радиодинамик: «Нью-Йорк. От корреспондента ТАСС. Сегодня здесь состоялась очередная встреча представителей СССР, США, Англии и Франции по вопросам мирного политического урегулирования на Ближнем Востоке…» Они рассеянно слушали, и Нина Александровна умилялась рукавицам Серафимы Иосифовны – они были большие, длинные, меховые, и старая учительница походила на дошкольницу, которой рукавицы пришивают на веревочку, пропущенную через спину, чтобы не потеряла. Руки Серафима Иосифовна держала растопыренными, и это тоже было трогательно.

– Не браните меня, Нина Александровна, за ссоры с мамой,– сказала Серафима Иосифовна.– Об отсутствии чувства юмора вы мне говорили, но вы не понимаете главного… Видит бог, не понимаете!

Старая учительница ко всем людям, кроме близких родных и младшеклассников, обращалась на «вы», а тех, кого любила и уважала, всегда называла по имени-отчеству.

– Видит бог, Нина Александровна, вы ничего не понимаете! – Она суеверно закатила глаза и трижды поплевала через левое плечо: – Тьфу, тьфу, тьфу.– Потом тихо добавила: – Когда мама перестанет ругаться, она… она будет… она заболеет… Тьфу, тьфу, тьфу! – Серафима Иосифовна помолчала, затем выжала-таки из себя улыбку.– Если мама перестанет ругаться, это будет равносильно тому, что она ушла на покой, что ли… Булгаковский случай! Слушайте, почему вы не уступаете ему новый дом?… Впрочем, я порю чушь: дом ему нужен, как маме ругань. Жить в нем он все равно не будет…