Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 13

Художник должен быть осязаем, прочувствован. Я – даже не услышан. Так кто я? Писатель или распространитель билетов? Я-то кем себя ощущаю?..

Как гармонично все было в Пушкине. Все окружающее звучало: имение в Михайловском, няня Арина Родионовна, друзья Чаадаев, Пущин, убийца Дантес. И осень у него была не где-нибудь – в Болдино. Болдинская осень.

И у меня осень. На улице Шиногина. Был в нашем городе такой общественный деятель.

Шиногинская осень… Да я и не Пушкин.

Рок, что ли, висит над Россией? Не дает она добраться до сердца своего. Все прогрессивное губится. Если талантлив – не признан, затравлен, убит. Цифры роковые.

Случались и в России реформаторы, но не прижились, – начинания их по миру пустили.

Ждет она: мессию ли, народ другой… А нам всем, ныне живущим, мужества исполненным, – вечная слава!

Живи, пока способен отвечать за свои поступки и не быть обременительным для других.

Одно из тяжких преступлений Советской власти: паспортный режим, невозможность соединения близких по крови и духу людей.

Живет он в Вязьме, а его старинный единственный друг в Москве. Надо бы им вместе – на кого еще положиться, но: переезды, прописки, разрешения, обмены неравноценные, браки фиктивные… И звонят они не часто (в Вязьме с телефонами не очень) и встречаются раз в год с оказией – пьют и плачут на вокзале, и пишут все реже и реже, и забывают наконец.

Окружают себя совсем другими – похуже, поненадежнее, но все же рядом – сорок минут на метро…

Хорошего было мало в моей жизни. За что и благодарен.

Не оставляет меня та собака, сбитая на мостовой. Рыжая.

Рыжих убивают чаще, может потому, что ни на кого не похожи. Жила себя собака, бежала по своим собачьим делам и вот убита.

Я в этом месте улицу перейти не смог. Шел долго, думал о той собаке. Кто она мне, рыжая?

Между людьми хорошими и собаками много общего: преданные, умные, беззащитные… Давят их беспощадно.

Спросят с тебя.

Есть у меня город, милый моему сердцу, люди неторопливые, основательные, поскрипывающие полы веранды, антоновка в старом саду, ночи за письменном столом, вечное перо…

Чего я жду? Да ничего уже. В этом залог моего покоя.

Какой запах везли автобусы моего детства? Длинные, с большими колесами, того еще года выпуска.

В автобусах стоял сырой запах ранней осени, переспелых яблок, выпитой водки. Остывали мокрые пальто, велись неторопливые разговоры, открыты были лица…

И лишь теперь в автобусах, раздираемых дрязгами и нетерпимостью, я понял – то был запах Времени.

Две ночи под окнами многоэтажки пел соловей. А на третью улетел неуслышанным.

Как опаздывает за мыслью рука, держащая перо. Помните, бумага отражает лишь малую часть наших возможностей. Остальное – в глубинах миросозерцания.

Молодость – окаянная штука. Сулит горы золотые, а становимся обыкновенными обывателями: пьем пиво жарким воскресным днем, говорим о футболе, работе, ругаем правительство…

– Да ты стихи писал, что ли…

Да, писал, писал! И вы писали, знаю, писали же…

Мы писали стихи, мы глядели в наполеоны. Мы погибли на острове надежд… На нашем теле обнаружили девяносто четыре ранения…

Всю жизнь должно сопровождать художника чувство неуверенности. Это чувство ответственности. Потерявший его – уже не художник.





Если что и связывает с этой страной – война, Бернес, шестидесятые, «тридцатьседьмые», «Давай закурим, товарищ, по одной…»

Мои погибшие, мои лагерные – как же вы держите меня.

Заметьте, как тщательно мы, пишущие, оформляем свои дневниковые записи. Все-таки надеемся на литературное бессмертие.

Ничто не кончается точкой. Все продолжается многоточием…

Если что воистину от Бога – литературная интуиция. Ей не научиться, не разработать. Это талант.

Платонову я не верю. Он как взял одну ноту в огромной симфонии литературы, так и продержал всю жизнь.

«– Посторонитесь, гражданка! – сказал носильщик двум одиноким полным ногам».

Это было потрясающе, но это было и искренне. Так он начинал.

Продолжал он совсем иначе, стараясь поразить воображение неординарностью форм и постепенно забывая о том, что книги, в общем-то, пишутся не для этого.

Где он оставил свою искренность? В приемных редакций, на аллеях литинститута, которые расчищал от снега по утрам… Почему так преступно пренебрег ей?

Впервые совершенно осознанно не хочется жить. Не согласуются внутренние законы с окружающей действительностью.

Как стремителен процесс вырождения. Жили мы в этой стране, при этой власти (другой не видели), пели на демонстрациях, пили, плакали в мае, везли к Вечному огню своих невест…

Ничего не осталось. Ничего не будет. Некуда голову преклонить.

Память осталась. И мы с ней, с памятью нашей, и на каждом шагу – сердце в клочья. Больно-то как: сердце в клочья.

Призови ты нас, Господи, солдат своих. Проклятый наш призыв…

Любил ли я когда-нибудь? Прикосновение к любви – вот что было в моей жизни. Мы сошлись: два одноименных заряда в стремлении к проникновению, высочайшей гармонии – и оттолкнулись.

Одноименные заряды отталкиваются – разноименные сходятся. Чужие люди ломают друг другу судьбы. Единственное их связывающее: дети и страстное желание… полюбить.

Законы физики довлеют над нами. Диффузия, полярность, теория относительности, инерция…

Один. Посреди огромного мира. Обтекающего, толкающего локтями, душащего табачным дымом и текущего, текущего себе…

Один родишься, один уйдешь. Это помни.

Вглядитесь в движение секундной стрелки. Осмыслите ее безжалостный ход. Смотрите, не отрываясь. Может, и станет жаль растраченного времени.

Как люблю Москву. И нужно-то мне немного: квартиру окнами на Садовое кольцо, вечер, летний проливной дождь стеной, неоновые огни витрин, отражающиеся в аспидно-черном блеске асфальта. По Садовому, тяжело преодолевая потоки воды, машины с размытыми габаритными огнями, окна напротив. В моем окне жена, дети, письменный стол, торшер, посиделки, добрые, смешные, до утра…

У меня совсем другая Москва. Совсем другая жизнь. Сам я совсем другой.

Почему мы так пестуем, лелеем серость? Почему объявляем ее гениальной, возводим в кумиры и вот-вот… уже молимся на нее.

Потому что в тени этой серости мы недурно себя чувствуем, ощущаем и себя личностями. Серость дает нам упоительное ощущение собственных возможностей, красоты, величия. Серость – наша отсрочка от приговора.

Где-то среди нас бродит губительный призрак таланта. Дух без плоти. Явись плоть – мы ее на корню мертвой хваткой, мы ее рвать, душить: будь как все, будь как все, будь!

Женщины делятся на близоруких и дальнозорких. Преобладают, как это ни печально, последние.

Губительно для меня не отсутствие имени, славы, мишуры тщеславия – отстраненность, оторванность от процесса.