Страница 77 из 107
— А там еще осталось горчичное питье?
— Хоть ведро!
После второй кружки горчичного кваса Прохоров растегнул еще одну пуговицу на воротнике рубашки, перестав наблюдать за крупным румяным лицом Покровского, уверенный в том, что Василий Юрьевич сам заговорит о нужном, снова откинулся на сладостно изогнутую спинку стула.
— Вы расспрашивали в деревне обо мне, я знаю… — ставя кружку на край стола, заговорил Покровский. — Так позвольте прояснить картину… — Он сделал крошечную паузу, но тут же энергично встряхнул головой. — Я любил приемного сына уже потому, что его звали Евгений! Женечка!.. Ему дали имя в честь матери, а я любил ее с сорок первого года. Забавно! А? — Он быстро встал, но тут же сел на место и, коротко взмахнув атлетической рукой, вопросительно усмехнулся. — Вам известно, что друга покойного мужа жены тоже зовут Владимиром? Нет! Жене тоже неизвестно! Забавно! А? Я ведь по паспорту Владимир, а не Василий… Ну, разве не забавно все это! А?
Он был громадный, весь белый, пышущий здоровьем, этот самый спокойный человек в Сосновке; как он был уверен в правильности каждого своего движения, слова, откровения, как был щедр на отдачу, на искренность, как смело шел навстречу щекотливым вещам…
— Вот вам наша странная, если хотите, драматическая история! — с размаху бросил майор в отставке Покровский под ноги капитану Прохорову. — Мы с Володей учились до войны в одном отделении военного училища, спали на соседних койках… Однажды Володя позвал меня в гостиницу, где жил приехавший из Сосновки его отец… У нас было увольнение!.. — Он каждое короткое предложение обрывал, словно отрезал ножницами кусок металла. — Отец Володи представил нас студентке медицинского института, дочери его друга по гражданской войне… Это была Женя… Забавно! А?
Он поднялся, прислонившись боком к стойке веранды, стал четко белым на фоне зеленого кедра. Пробковый шлем Василий Юрьевич снял, русые волосы лежали на его богатырской голове гладко, густые, без единой сединки. Голова казалась большой, похожей на голову греческой скульптуры.
— Мы оба полюбили Женю, — энергично продолжал Покровский. — Однако она замечала только Володю-маленького… — Он усмехнулся. — Мы, два Володи, возненавидели рассказ Чехова «Володя-большой и Володя-маленький». А я? Я устранился из банального треугольника… Женя не запомнила меня… Забавно! А?… Потом мы, два Володи, поехали на фронт… — Он повернулся спиной к веранде. — Володя-маленький был ранен в ста километрах от Берлина… Володя-большой за четыре года войны не получил даже пустячной царапины…
Кедр за спиной Покровского оказался коренастым, широким, приземистым, так как стоял один на большой поляне, и Прохоров, как давеча у столика, подумал: «Я сегодня вижу только то, что мне надо!»
— Два Володи! — усмехнулся Покровский. — Да в одном нашем отделении было шесть Володь… Мы все родились в двадцать втором году… Володя-маленький умер через пять лет после окончания войны. Осколочек, крохотный осколочек стали лежал у него в миллиметре от сердца, оперировать было невозможно, и вот однажды… — Покровский не мог стоять на месте, прошелся по веранде. — За три дня до смерти он позвал меня и… Володя-маленький был очень русским человеком. Он попросил меня позаботиться о Жене… Быть ее мужем, если она захочет… Он знал о моей любви… — Покровский вернулся на прежнее место, прислонился к верандной стойке затылком. — Забота о любимой женщине в секунду смерти в традициях русского характера… Помните ямщика, который замерзает в степи? Забавно! А? Типично русская черта!.. Через год после смерти Володи-маленького я женился на Жене, но до сих пор она не знает, что меня зовут тоже Володей. Много лет я прячу от нее паспорт, сообщил всем друзьям, чтобы на конвертах они не писали мое настоящее имя… Забавно! А?
Прохоров, кажется, начинал понимать, для чего Покровскому требовалось слово «забавно» и вопросительное «а». Этим самым сильный, решительный, волевой человек прикрывал растерянность и горе; он прятался от мира в зыбкую насмешливость слова «забавно», искал подтверждение возможности быть насмешливым, когда отрывисто спрашивал: «А?»
— Почему я не иду домой? Почему сижу на станции? — спросил у кедра Покровский и крепко прижался затылком к острому ребру верандной стойки. — Кому я нужен такой здоровый, цветущий и молодой? Забавно! А? Кому нужен человек, который на фронте не получил ни одной царапины и ни разу в жизни не болел?… Почему смерть опять выбрала Столетова, а не Покровского? Забавно! А?
Он болезненно усмехнулся.
— Женя сутками работает в больнице… Зачем ей нужен Володя-большой?… Ей не нужны живые… А Женьки нет! Нет Женьки!.. — Покровский до боли прижимался затылком к режущей кромке стойки. — Такие люди, как наш Женька, не должны умирать… Он должен был жить долго, на радость людям… Хотите, я вам расскажу, как пятилетний Женька вернулся из дома Андрюшки Лузгина? — спросил он, но опять не обратил внимания на реакцию Прохорова. — Был поздний апрель, у пятилетнего Женьки были дырявые ботинки…
…у пятилетнего Женьки были дырявые ботинки; их не успели вчера отдать сосновскому сапожнику, безногому фронтовику дяде Косте, который уже сегодня, за несколько дней до Первомая и Дня Победы, запил горькую. Евгения Сергеевна натягивала на ноги сына шерстяные носки, клала на стельку толстую картонку, но ботинки все равно пропускали воду.
Весна в тот год была ленивой — за десять дней до Первомая повсюду лежал мокрый, твердый снег, толстый лед на Оби стоял так прочно, словно не собирался в путь к Ледовитому океану, над деревней не было ни темных злых туч, ни ясного неба, ни солнца, а так себе — морока, непогода, серенькое бытьишко с мокрыми воронами… Маленький Женька с утра попытался гулять, походил возле дома минут пятнадцать и вернулся обратно, печальный, задумчивый, с мокрыми ногами… Жили тогда Столетовы в двух комнатах дома счетовода леспромхоза Суворовой; по ночам всегда было слышно, как Мария Федоровна басом разговаривает как будто сама с собой, хотя бранилась с мужем Никитой, голос которого через бревенчатые стены не доносился.
Женька осторожно заглянул любопытным круглым глазом в дверь комнаты. Мамы не было дома, она была на работе, дед тогда жил отдельно в крошечном собственном доме на берегу реки, и в комнате был только отчим, который сидел за столом и что-то быстро писал; было скучно, серенько, тихо, и хотелось не то спать, не то есть. Женька вошел в комнату матери и отчима, печально и молча сел на высокий дубовый сундук — отчим его не заметил, и мешать ему не хотелось.
Наконец отчим в последний раз умакнул ручку в чернильницу-непроливайку, написал последние слова, потягиваясь, поднялся…
— Ага, голубчик! — сказал он. — Вам не гуляется!
Голос у отчима был веселый; он, как всегда, шутил, поглядывал на Женьку разновеликими насмешливыми глазами, но парнишка от желания не то спать, не то есть веселый тон отчима не принял.
— Ты все написал, Василий? — грустно спросил он.
— Все! А почему это тебя интересует?
Женька ответил не сразу, а сначала спрыгнул с дубового сундука, на цыпочках подошел к отчиму, задрал голову, чтобы посмотреть на его далекое лицо… Женька тогда был не худой и не длинный, а, наоборот, короткий и круглый; у него тогда были белокурые волосы, синеватые глаза и выпуклый, важный живот. Ходил мальчишка переваливаясь, как утка, любил закладывать руки за спину, солидно моргать глазами.
— Почему это меня интересует? — задумчиво переспросил Женька. — А потому, Василий, что мне хочется пойти к Андрюшке Лузгину. Мне хочется, а мама не велит одному далеко гулять.
Пятилетний Женька был не только важным, но и рассудительным; он страстно любил серьезные длинные разговоры, непременно сидел в комнате матери и отчима, когда они возвращались с работы, а когда приходил взбудораженный дед, заставлял его читать медицинскую энциклопедию. В те времена Женька был очень хозяйственным — игрушек у него было мало, но хранились они в образцовом порядке: он ежедневно стирал с них пыль, укладывая на предназначенные места, укоризненно качал головой.