Страница 35 из 47
Сегодня утром Федор, нечаянно заглянув в зеркало, увидел в густых волнистых волосах седой пучок. В самом чубе, что свисал гроздью на лоб, заметил он неожиданную среди яркой рыжины седую гривку. Сначала Федор остолбенел, рванулся к зеркалу, прильнул к холодному стеклу: вот тебе раз! — в двадцать девять лет поседел, как крот, довел себя до того, что пегим стал, словно кобыла леспромхозовского водовоза — дикой, разнообразной масти животина.
Минут пять вглядывался Федор в раннюю седину, вертелся перед осколочком стекла так и этак и немного успокоился оттого, что нежданно красивой оказалась седая прядка, продольно разделив рыжину волнистых волос, словно подчеркивала их лихую буйность. А постояв еще у зеркала, Федор вдруг подумал с усмешкой: «Может, к лучшему! Наверное, приходит возраст, когда я должен перебеситься! Может, стану солиднее, спокойнее!..»
Теперь ему стыдно этих мыслей.
Эх, нехорошо на сердце у Федора!
Он видит, как на эстакаду поднимается трактор; высунувшись из кабины, что-то кричит лесозаготовителям Георгии Раков, и на душе еще муторнее. Не может забыть Федор слов механика Изюмина. Мало что помнит из дикой пьянки: утром все свернулось в кошмарный, бредовой клубок; как шел в барак, как входил, что говорил — не помнит, а вот слова механика: «У тебя рабья кровь, Федор!» — запомнил так, точно огненными буквами написаны в Федоровой мозгу. Оскорбило его непривычное сочетание слов, каждое из которых было хорошо знакомо, — «рабья» и «кровь». Первое слово Федору точно нож в сердце! Рабья! «Мы не рабы!» — мальчонкой писал он на тетрадях в косую линейку…
— Отцепи воз! — кричит на всю эстакаду Георгий Раков. Федор кривит губы. Как бы не так — «отцепи»! Он и шагу не сделает, чтобы помочь Георгию.
Как бы не так — «отцепи»! Лучше другому поможет он, а Ракову — никогда! Федор с неприязнью наблюдает, как Никита Федорович отцепляет хлысты, как Раков снова уводит машину на лесосеку. Выждав, когда машина Ракова скроется, Федор спускается со штабеля, небрежной походкой идет к Дарье.
— Подвинься-ка! Помогу!
— Ой, мамочки мои! — радостно вскрикивает Дарья. — Вот хорошо-то!
— Скучно одному в бараке! — буркает Федор, становясь к покотам. Виктор и Борис сторонятся, уступают место в паре с Дарьей. Он выхватывает из-за ремня шоферские рукавицы с раструбами, надевает и подмигивает Дарье — давай ворочай! Уцепившись за комель дерева, Федор наваливается на него телом, дождавшись, когда комель перевесит, вращает бревно вокруг оси. Оно быстро катится вверх, точно кто-то подталкивает посередине, а Федор бежит рядом, не перестает вращать комель, и Дарья не успевает и взяться за бревно, как оно с мягким стуком ложится на штабель.
— Ой, мамочки мои! — замирает Дарья от восторга, но Федор строго прикрикивает на нее, стремглав бросается к следующему бревну. Он юркий, подвижный, как ртуть, ои мастер штабелевать бревна, не зря Никита Федорович говорил о нем: «Не человек, а обезьяна — вот до чего цепкий!»
— Давай, давай! — издает он воинственный клич и, как на приступ неприятельской крепости, бросается на бревна — катит их, тащит волоком, повертывает и крутит, толкает ногой, руками, ловко цепляет железным рычагом, надавливает спиной, поворачиваясь ужом, — и бревна, как живые, лезут на штабель, укладываются, выравниваются комлями, поют гулко и весело. Послушны Федору тяжелые сосновые бревна, словно у них вырастают ноги и руки, которыми цепляются за покоты, идут самокатом вверх, чтобы улечься в штабель. Боятся бревна Федора Титова.
— Давай, давай!
Федор вихрем носится вдоль покотов, краешком глаза примечает, как работают Виктор и Борис; выждав момент, одновременно с ними берет с эстакады бревно. Он наполовину опережает их, укладывает, лётом возвращается за другим, а в это время парни еще только катят свое.
«Слабаки!» — торжествует Федор.
Поют, гремят бревна.
— Ой, Феденька, уморилась! — роняет руки Дарья и счастливо вздыхает. — Нет моей моченьки больше!
Дарья счастлива, что весело идет работа, что Федор стал на штабелевку, что крепко и пьяно пахнет весной. «Вот дура! — ругает себя она. — И как это я могла подумать — случится плохое! Все будет хорошо!»
— Ой, я передохну немного!
— Отдохни! — снисходительно в то же время ласково отвечает Федор, и его опять подхватывает вихрь. Оставшись один, Федор ощущает восторг силы, не растраченную за день энергию. Движения слаженны, четки, почти неосознанны, и каждая клеточка тела, каждый мускул наливаются радостью труда. Он и вправду похож на маленькую цепкую обезьяну — руки длинные, ноги кривоватые, лицо подвижное, густо заросшее волосами, а в плечах широк, а в груди — барабаном. Он не бегает, а капелькой ртути катается возле покотов. В груди Федора звучит мотив любимой песни: «Дан приказ: ему — на запад…»
Гремит лесосека…
На эстакаду, завывая, поднимается трактор. Раков выходит из кабины, идет к месту штабелевки, остановившись на краю эстакады, долго, оценивающе глядит на работу Титова.
— Молодец, Федор! Я знал, что ты не уйдешь! — говорит он.
И сразу же прерывается мокрое постукивание бревен — Федор бросает работу, заталкивает рукавицы за пояс, одним прыжком запрыгивает на штабель и пропадает в темноте.
— Ну и баламут! — оторопело восклицает Раков.
— Ой, зачем же ты его так! — жалобно говорит Дарья.
— Что — «так»?
— Обидел!
— Чем это? — надменно отзывается тракторист. — Я к нему по-дружески…
— Ой, не понимаешь ты… Что Федя, хуже других? Вот он и обиделся…
За Дарьиной спиной — тишина. Лесозаготовители бросили работу, повернулись к Ракову, и на их лицах — осуждение. Никита Федорович недовольно вздергивает бороду.
— Ты, парень, думай, как говорится, прежде чем высказываться! Вот почто обидел человека?
— Тьфу! — плюет Раков. — Один черт знает, как с вами обращаться! Разбирайтесь сами. — И уходит к трактору.
— Перекурим это дело, — предлагает Михаил Силантьев.
Лесозаготовители сжимаются в центре освещенного пространства — недалеко от будки передвижной электростанции. Шесть человек садятся в тесный кружок, и только Дарья и Удочкин отсаживаются в сторонку, в тень. Михаил Силантьев сначала хочет сесть к ним, но садится напротив.
— Устала? — шепотом спрашивает Петр.
— Немного! — отвечает Дарья застоявшимся, хрипловатым голосом. Она наполовину в свете лампочки, Петру видны колени под темной юбкой, руки, лежащие на них, да кончик сапога. Остальное скрывается в темноте, и от этого кажется, что Дарья говорит издалека.
— Через час пошабашим! — успокаивает ее Петр, но Дарья еще глубже уходит в тень. Стараясь разглядеть ее лицо, Удочкин тоже ныряет в тьму, и Михаил Силантьев, не спускающий с них глаз, видит только блестящую точку начищенного Дарьиного сапога. Силантьев держит в неподвижной руке самокрутку, забывает о ней и внезапно ошалело дергает пальцами — самокрутка догорела до руки. Ему не слышны голоса Петра и Дарьи, и поэтому чудится, что в этот самый момент Удочкин наклонился к женщине, прижался к ее губам. Вот почему ни слова, ни звука не издают они.
«Не может быть, при людях постесняются!» — успокаивает себя Михаил, но не выдерживает: поднимается, идет в тень, где скрываются Петр и Дарья.
— Слушай, Петр, посмотри-ка мою пилу, — просит он Удочкина. — Не пойму, что с ней!
Петр послушно идет за Силантьевым, поднимает небрежно брошенную им пилу, щелкает выключателем — пила злобно воет. Сразу же высовывается из электростанции Изюмин.
— Что с пилой? — кричит он.
— Ничего! — поспешно отвечает Силантьев. — Сами разберемся!
Механик скрывается. Пила воет в руках Петра, он прижимает пильную цепь к стволу, сильно и плавно надавливает, погружает в пропил круговыми движениями. Она всасывается в дерево, как в воду: глухо стукотнув по настилу, отваливается кряж. Приблизив к глазам пилу, Петр осматривает ее — внимательно, подробно. Михаил Силантьев стоит рядом и терпеливо ждет.
— В порядке! Не знаю, что тебе причудилось!