Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 17

В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Вот этого я тебе, матушка, сказать не могу, но страху я натерпелась – не приведи господи!

Г Л А Ф И Р А. Страх-то откуда?

В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не страх, матушка, ежели к тебе в полночь постучат, говорят, что из городу приехали, поклон от Сереженьки привезли, а как вошли – мать моя! Очки на нем агромадные да черные, сам ростом под потолок, заикается, борода – во! А сам, промежду прочим, молодой… Привет, говорит, от Сережи, я, говорит, его распрекрасно знаю, а это что у вас в углу? Иконы, отвечаю… А не продадите, говорит, вам деньги нужны, как Сережку-то со стапензии сняли… Я бы, говорит, вам по десятке – вон за эти две, которы грязны.

Г Л А Ф И Р А. Ах, горюшко ты мое, Валерьяновна!

В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Это почто такие слова?

Г Л А Ф И Р А. А не почто, это я так – бормочу, чего попало… Боюсь, перестоит квашенка-то, Валерьяновна. Ты уж меня прощай, подружка, я к тебе скоренько в ласковы гости прибегу…

Позднее жена участкового стояла у порога богатого и большого дома – прихожая была просторной, вешалка – городская, лежал под ногами домотканый ковер. Глафира глядела на прямую, надменную, толстую и узкоглазую старуху.

– Так ты меня, Григорьевна, в дом-то и не позовешь? – ласково спросила Глафира. – Так и будешь держать у порога, Григорьевна?

– Так и буду! – сквозь целые белые зубы проговорила старуха. – В мой дом нехристям ходу нету… Скатертью дорога!

Глафира спокойно отступила к дверям.

– Мне, Григорьевна, дорога всегда скатертью! Когда у человека чистая совесть, ему плохой дороги бояться не след…

Старуха подбоченилась.

– Ты это на что намекаешь, богопротивница! У кого совесть не чиста? У меня, у Елизаветы Григорьевны Толстых?

– У тебя, – смиренно ответила Глафира. – Ты сама больша христианка в деревне, а иконы по тридцатке продала.

Старуха от удивления так и обомлела:

– А ты откуда про иконы знаешь? От своего! Ну, конечно! Рази без твоего холеры какое дело обойдется! Ну, а насчет тридцатки ты врешь. – И показала Глафире фигу. – Полсотни – не хочешь! Нашла дуру! Это, может, Валерьяновна по тридцатке, а не Елизавета Григорьевна Толстых… Вали отсюдова, покуда я сердцем не изошла!

Глафира согласно закивала.

– Счас, счас убегу! – пообещала она и весело захохотала. – А еще Валерьяновну костеришь… Да она, то исть Валерьяновна, одному очкастому, бородастому, заикастому две иконы…

Толстуха была такой, точно вот-вот брякнется в обморок.

– Очкастому? Бородастому? Заикастому? Да и ить это он и есть!

Из-за березы показалось лицо Лютикова, застыло в напряженном, профессионально-детективном внимании. Постепенно он сосредоточился на работающем Юрии Буровских. На него Лютиков глядел несколько трагически-обреченных секунд.

– Бу-ров-ских! – позвал Лютиков. – Буровских!

Не сразу услышав призыв, Буровских затем все-таки обратил на него внимание. Подумав, забил топор острием в пенек, напевая, пошел к Лютикову.

– Чего надо?

Делая прельстительные жесты, подмигивая, сутулясь и «детективно» улыбаясь, Лютиков заманил Буровскмх за березу, взяв за руку, шепнул на ухо:

– Есть!

– Чего есть?

– Икона!

Лютиков мгновенно выхватил из-за спины такой же газетный пакет, какой бросил в Обь.

– Вот такая! Бери! Дешево отдаю – десятка!

Буровских постучал Лютикова пальцем по лбу, сморщился, закрыл глаза.

– Три рубля! – сказал он торгашеским голосом. – Нет, два!

– Бери!





Получив два рубля, Лютиков начал пританцовывать на месте.

– Куда спрячешь? Есть верное место, сам Анискин не найдет…

Буровских снова постучал пальцем по его лбу.

– «Вечерний звон, вечерний звон»… – пропел он. – Впрочем, постой, переплатил я! Гони обратно рубль! Ну!

Лютиков протянул ему рубль.

– Могу и задаром отдать, – сказал он. – Когда придешь?

– Куда?

– Место смотреть.

Буровских запел:

– «Я приду к тебе под вечер, когда улица заснет…»

После этого повернулся, забыв о Лютикове, пошел к силосной башне, возле которой уже разгуливал бригадир, гневно и угрожающе потирающий руки:

– Гуляешь, сукин сын! А все вкалывают! За тебя вкалывают, гитара чертова!

На шум подошли остальные «шабашники», и тогда Буровских вынул из-за спины икону.

– Рубль отдал! – смеясь над самим собой, сказал он. – Пришел этот шут с буровой, говорит: «Купи!» Просил десятку, отдал за рубль… – Он задумался. – Для чего я ее купил? Рубль – это же тонкий стакан портвейна три семерки…

Глафира с огорченным и даже немного растерянным лицом выходила в сопровождении тонкой высокой старухи из третьего дома. Старуха была улыбчивая, доброглазая, видимо, когда-то очень красивая.

– Так, говоришь, он был маленький, при зеленых очках, без бороды, но при крупном усе? Ус, спрашиваю, был сильно крупный?

– Мабуть до ушей, – по-украински запевно ответила старуха. – Сильно крупный был у него вус, а очки, мабуть, не мене блюдца для варенья… Выспрашивал, кто ищо иконы торгуить. Гоношистый такой, глазом шарить, зуркает, зуб у яго со свистом…

– Спасибо, Семеновна, прощевай, Семеновна!

Глафира шла по улице с прежним огорченным лицом.

– Это чего же получается, отец, это как же выходит так, дядя Анискин? Ведь их получается двое, а может, поболе. Это ведь тебе, отец, с шайкой, может, придется схлестнуться…

В кабинете Анискина шел неприятный разговор. Сам участковый стоял столбом, а посередь комнаты, закинув ногу на ногу, сидел рабочий с буровой Георгий Сидоров. Ленивый и снисходительный, между тем говорил вещи опасные.

– Бить морды я не люблю, устаю я… А вот за то, что вы за мной «следопыта» пустили, гражданин Анискин, можно и погоны уронить да и без пенсии остаться… – Он меланхолически вздохнул. – Устаю я… Вот и спрашиваю: кто вам позволил ко мне его приставить? Лютиков, я им интересуюсь, для вас слежку за мной ведет? По вашему приказанию, спрашиваю, он мне иконы продать старался? Ась? Что-то я ответа не слышу от вас, товарищ Анискин? А я, между всем прочим, рабочий! А это что значит? Гегемон – вот что это значит, а вы за мной… Спрашиваю: ошибочная политика?

Анискин еще строже прежнего выпрямился, сделал руки почти по швам, глаза уставил в стенку – так и стоял до тех пор, пока не выдавил из себя следующее:

– Товарищ Сидоров, ответственно заявляю, что Лютиков все это производит по своей, как говорится, инициативе. Недоработал я с Лютиковым, прошу простить меня, товарищ Сидоров.

Сидоров сладко зевнул, поднялся, высокий, медлительный, еле переставляя ноги, пошел к дверям, не оборачиваясь, процедил:

– Не знаю, не знаю, что с вами и делать… – и скрылся.

А участковый громыхнул кулачищем по столу, остервенев от злости, зашвырнул в окошко, что выходило на огороды, старенькое пресс-папье.

– Ну, Лютиков, ну, Лютиков…

В просторной гостиной-горнице участкового Глафира готовилась подавать обед – громыхала на кухне ухватом, сковородником, чашками да тарелками, а за столом сидели Анискин и рабочий Лютиков, который на месте усидеть не мог – все порывался вскочить, но Анискин строгим взглядом его усаживал.

– Продолжаю рассказ, товарищ капитан…

– Продолжайте, продолжайте, рядовой запаса товарищ Лютиков.

– …Скрывшись за березой так, чтобы ни один нескромный взгляд меня заметить не мог, продолжаю наблюдение за подозреваемым Буровских. Вижу: другие «шабашники» отвлечены работой, принимаю решение: позвать Буровских! Негромко окликаю его, в дальнейшем голос немножко повышаю. Он слышит, подходит, я ему демонстрирую икону, а сам наблюдаю за каждой черточкой его лица, за каждым изменением психологического состояния. Понимаю: он! Начинает рядиться – хитро! Делает вид: мне икона будто бы не нужна, я ими не интересуюсь, но при случае почему не купить… Делаю вывод: игра! Искусная игра, товарищ капитан!