Страница 3 из 22
Я смотрела, как удаляется его машина, потом он развернулся, и тогда я замахала ему сильнее, привстав на цыпочки, и он наконец меня увидел. Он два раза просигналил мне фарами, как будто подмигнул, и я опустила каблуки на землю. Мне было немного больно в икрах. Поравнявшись со мной, он протянул длинную тонкую руку, открыл дверцу, и я уселась рядом с ним.
— Что случилось? У тебя сломалась машина? Почему ты ничего не стала мне говорить?
Я попросила его остановиться чуть поодаль, и он встал на обочине перед самой автозаправкой. Я попросила его выключить зажигание — разговор предстоял длинный — и принялась рассказывать все с самого начала, ну, то есть с того момента, который еще помнила. Я все говорила и говорила, и это было так хорошо — наконец-то выговориться. Я не могла остановиться, рассказывая ему все в мельчайших подробностях, у меня даже создалось странное впечатление, что я не забыла ни одного случая моей забывчивости. Он ничего не говорил, слушал; в какой-то момент включил аварийную сигнализацию. Наконец я добралась до того, что случилось час назад.
— Представляешь, я вдруг решила, что твоего отца зовут Макс, и я даже стала искать имя Макс у себя в телефоне!
— Но, мама, послушай, папу действительно звали Макс!
— Ах, ты так говоришь, чтобы меня успокоить, я же не сумасшедшая, в самом деле! Этот дурацкий мобильник…
— Мама, папа умер прошлым летом.
Два
Ложь
Томб отвез меня прямо в больницу. Сидя в коридоре на стуле со сломанной спинкой, я смотрела, как он разговаривает с врачом. Сын то и дело проводил рукой по лицу, закрывал глаза, набирал полной грудью воздух и выдыхал его, чуть согнувшись. Я сидела, окаменев от страха. Боялась врача, потому что знала, что ему говорит Томб: он передавал ему то, что я рассказала ему в машине. Он говорил ему правду.
А правда заключалась в том, что вот уже несколько месяцев, как я стала забывать. Не так, как раньше, как забывают чье-то имя или куда положил ключи, — забывают, а потом вспоминают. Нет, я стала забывать по-настоящему. Я забывала, и это было как пропасть, как черная дыра, где все пропадало безвозвратно. Я шла на кухню и обнаруживала там кастрюлю с кипящей водой. А ведь я была дома одна, и значит, это я поставила ее на огонь, но ни малейшего намека на воспоминание о том, как я доставала сегодня эту кастрюлю из верхнего шкафчика, как наливала в нее воду, как открывала правый ящик, чтобы взять там щепотку крупной соли, как ставила ее на огонь, у меня не оставалось. В разговорах я забывала о том, что сказала или что сделала накануне или несколько часов назад, и все об этом знали и говорили мне об этом, а я могла поклясться, что ничего этого никогда не было. Никогда я не разбивала эту тарелку на глазах у всей семьи, никогда не говорила, что хотела бы сходить в кино на этот фильм, никогда не ставила бутылку вина в шкафчик в ванной комнате, и тем не менее это было так. Тогда я начала подстраиваться под них, я говорила: «Ну, да, конечно!» или: «Да ладно, я пошутила!» Уже несколько месяцев, как я завела себе блокнотики, куда стала записывать все, что мне надо сделать. Сначала — всякие мелочи, о которых я боялась позабыть; но в последнее время я стала записывать буквально всё. Я знала, что это ненормально. Но тем не менее предпочитала скрывать это, всеми силами отталкивая от себя неизбежность. Не видеть — мне так было лучше.
Врач принял меня и начал расспрашивать меня обо всех случаях потери памяти: я ответила, что их у меня было не слишком много: «Нет, правда, доктор, раз-другой, время от времени, а если подумать, так и вообще — почти ничего».
Он переглянулся с Томб. Томб сказал: «Ну же, мама, в самом деле…», но я опустила глаза, и он замолчал.
Тогда врач захотел узнать, не было ли у меня в последнее время трудностей с разными повседневными мелочами; я ответила: «Нет, доктор, никаких трудностей не было, совсем».
Он снова взглянул на Томб, и теперь тот опустил глаза.
Потом, порывшись в кармане, врач достал такую как бы ручку с фонариком и посмотрел мои зрачки; потом дал мне лист бумаги и велел написать мои имя, фамилию и адрес. Томб спросил, что же теперь будет и нет ли какой-нибудь другой возможности. Врач взглянул на меня, помолчал и вздохнул. А я не имела ни малейшего понятия, что могут означать это долгое молчание и этот вздох.
Потом он ответил, что такие симптомы, как у меня, могут быть связаны с различными проблемами: поражением сосудов головного мозга («Правда-правда, у меня в последнее время часто бывают мигрени! Вот-вот, думаю, в этом все и дело!»), патологией щитовидной железы («Точно, доктор, у моей бабушки были проблемы со щитовидкой, да-да!»), с недостатком витамина В12 («Ах, доктор, это очень может быть! Я явно недостаточно принимаю витамин В12!»), возможно, с депрессией («Больше и думать нечего, доктор! У меня прошлым летом умер муж — конечно же, это оно и есть!»).
Он едва заметно улыбнулся мне, знаете, такой улыбкой, в которой еще меньше выражения, чем если бы он вовсе не улыбался, и сказал, что в ближайшие недели мне предстоит сдать целую кучу анализов. Я ответила, что согласна на обследование, хотя, по-моему, щитовидка, депрессия и недостаток витамина В12 — это самый правильный диагноз.
Тогда он встал и, протянув руку к выходу, проводил нас до двери. Мы обменялись рукопожатием, моя ладонь была влажной.
Много месяцев назад, еще до диагноза, возможно, прошло даже больше года, мы с Робером и Жюли уже прекрасно понимали, что с мамой неладно. Она часто не могла подобрать нужного слова, выглядела то вялой, как бы отсутствующей, то раздражительной, агрессивной. Она всегда так трепетно относилась к порядку в доме, а теперь стала постепенно запускать свое хозяйство: пол у нее часто бывал не выметен, на мебели скапливалась пыль. Что касается забывчивости, это за ней и раньше водилось в той или иной степени, а потому мы не придали этому значения. И еще: у нее пропало чувство юмора, а ведь она всегда была такая веселая.
В конце концов, основательно обсудив все это втроем (заговорить об этом с мамой мы так и не решились), мы сами выступили в роли врачей, используя в качестве подкрепления Интернет с его миллионами сайтов и форумов, которые якобы помогают вам обходиться без медиков, и постановили, что у нее депрессия после папиной смерти.
Надо сказать, что у мамы были веские причины, чтобы впасть в депрессию и утратить желание смеяться, все это было объяснимо, учитывая папину смерть, — как все происходило, как он угасал на наших глазах и умер у нас на руках. Я, например, с тех пор совершенно не могу писать: стоит мне подойти к компьютеру, чтобы записать несколько фраз, и — оп! — я уже рыдаю в три ручья. Робер, по словам его жены, стал налегать на бутылку, ну, больше, чем обычно, уточнила она, приняв строгий вид. Про Жюльетт я не знаю, она вообще не любит говорить о своих слабостях, так что я только предполагаю, что она стала работать вдвое больше, увеличив свой рабочий день до двадцати восьми или, может даже, тридцати часов.
Если мы трое были настолько потрясены его смертью, то трудно себе даже вообразить, что чувствовала мама: тридцать восемь лет вместе, из них тридцать семь — в браке, и вдруг — вдова в неполные шестьдесят лет. Тут есть от чего забыть пару-тройку слов! И с тем, что каламбурить и шутить ей хотелось все реже — тоже все ясно, как и с перепадами настроения, с отдельными странными высказываниями, разве нет?
Именно что нет. И когда вы пытаетесь выдать сказанное вашей матерью несуществующее слово, вроде «теловизор», за некий шутливый неологизм, придуманный ею специально, чтобы вас развеселить, это значит, что вы не желаете примириться с действительностью. И когда, обнаружив у нее в туалете мясорубку, вздыхаете и с усмешкой качаете головой, вы просто закрываете глаза на очевидное — закрываете из любви и из страха перед болью.